Евтушенко: Love story
Шрифт:
Война — межировский конек, его тема и жребий. Он отвечает со знанием дела:
Согласен, что поэзия должна Оружьем быть. И всякое такое. Согласен, что поэзия — война, А не обитель мирного покоя. Согласен, что поэзия не скит, Не лягушачья заводь, не болотце… Но за существование бороться Совсем иным оружьем надлежит.Как бы отвлекшись от оппонента, он обращается непосредственно к поэзии:
Спасибо,Такая позиция, что и говорить, этически предпочтительней. Но ведь и она — сплошь риторика.
По ходу соперничества с учеником Межиров воздавал ему должное:
Как все должно было совпасть — голос, рост, артистизм для огромных аудиторий, маниакальные приступы трудоспособности, умение расчетливо, а иногда и храбро рисковать. Врожденная житейская мудрость, простодушие, нечто вроде апостольской болезни и, конечно же, незаурядный, очень сильный талант. <…> Наибольшую известность получили, полагаю, никак не лучшие стихи поэта. «Бабий Яр» написан грубо, громко, элементарно. В «Наследниках Сталина» есть поэтическое вдохновенье, но есть, как бы это сказать, какое-то преувеличенное чувство социальной справедливости, достигнутой не без помощи заднего ума. <…> В конце пятидесятых Е. Евтушенко создал целый ряд упоительных, редкостно оживленных, навсегда драгоценных стихотворений (например, «На велосипеде», «Окно выходит в белые деревья…», «Я у рудничной чайной…», «К добру ты или худу…», «Я шатаюсь в толкучке столичной…», «Свадьбы», «Не разглядывать в лупу…»). Позже произошло нечто вроде разветвления, и ветвь от раннего периода протянулась в более поздние годы. Ветвь эта не то чтобы засыхала, но плодов на ней было меньше, чем на других, что естественно, так как «лирический период короток» (кажется, это слова Ахматовой). <…> В действительности Е. Евтушенко прежде всего лирик, подлинный лирик по преимуществу, а может быть, всецелый. Не ритор, не публицист, а именно лирик, что не помешало бы ему, будь он Некрасовым, сказать:
Зачем меня на части рвете, Клеймите именем раба? Я от костей твоих и плоти, Остервенелая толпа.За 15 лет до смерти Межирова, случившейся в 2009 году, Евтушенко создает громоздкое, по лобовой прямоте напоминающее оды-инвективы шестидесятых годов, почти языком газетной прозы, пронзительное стихотворение:
Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!» расплатился за детство с оладушками и ладушками — примерзала буханка к буханке в раздрызганном кузове на ходу, когда хлеб Ленинграду возил посиневший от стужи солдатик по ладожскому, не ломавшемуся от сострадания льду. Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!» не учил меня быть коммунистом — он учил меня Блоку и женщинам, картам, бильярду, бегам. Он учил не трясти пустозвонным стихом, как монистом, но ценил, как Глазков, звон стаканов по сталинским кабакам. Так случилось когда-то, что он уродился евреем в нашей издавна нежной к евреям стране. Не один черносотенец будущий был им неосторожно лелеем, как в пеленках, в страницах, где были погромы в набросках, вчерне. И когда с ним случилось несчастье, которое может случиться с каждым, кто за рулем (упаси нас, Господь!), то московская чернь — многомордая алчущая волчица истерзала клыками пробитую пулями Гитлера плоть. Няня Дуня — Россия, твой мальчик, седой фантазер невезучий, подцепляет пластмассовой вилкой в Нью-Йорке «fast food». Он в блокаде опять. Он английский никак не изучит, и во сне его снова фашистские танки ползут. Неподдельные люди погибали в боях за поддельные истины. Оказалось, что смертно бессмертие ваше, Владимир Ильич. Коммунисты-начальники стали начальниками-антикоммунистами, а просто коммунисты подыхают в Рязани или на Брайтон-бич. Что же делаешь ты, мать-и-мачеха Родина, с нами со всеми? От словесной войны только шаг до гражданской войны. «Россияне» сегодня звучит как «рассеяние». Мы — осколки разломанной нами самими страны. Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!», мой бесценный учитель, раскрывает — простите за рифму плохую — английский самоучитель. Он «Green card» получил, да вот адреса нет, и за письмами ходит на почту. Лечит в Бронксе на ладожском льду перемерзшую почку. А вы знаете — он никогда не умрет, автор стихотворения «Коммунисты, вперед!». Умирает политика. Не умирают поэзия, проза. Вот что, а не политику, мы называем «Россия», «народ». В переулок Лебяжий вернется когда-нибудь в бронзе из Бронкса автор стихотворения «Коммунисты, вперед!».ЛИСТ ВТОРОЙ
НА ГРЕБНЕ ВОЛНЫ
Феномен той — рубежа 1950–1960-х годов — литературно-бытовой ситуации: наличие живых классиков, отцов-основателей советской поэзии, наставников во плоти. Начинающие поэты толпились под их домами, ловили на улицах и в коридорах Литинститута. Существовал жанр напутствий. Антокольский, Асеев, Тихонов, Кирсанов, Мартынов, Сергей Марков, Светлов, Твардовский, Исаковский, Смеляков, уж не говоря об Ахматовой. Еще ощущалось живое дыхание Пастернака, Заболоцкого, Луговского. Заматерели новые мэтры — Слуцкий, Межиров, Самойлов, Окуджава, Винокуров. Отдельно шел Тряпкин. Как-то внезапно возникли, выйдя из переводческой тени, Тарковский, Липкин. Стала явью Мария Петровых.
Соколов как бы увенчивал — находясь в некой дымке тихой славы — плеяду громокипящих имен авансцены: Евтушенко, Ахмадулина, Вознесенский, Рождественский. Увенчивал, предваряя.
Надо учитывать, что живой коловорот стихотворства той поры происходил в контексте большого возвращения. Маяковского надо в первую голову отнести к возвращенцам тех лет. Одно только «Облако в штанах» пролило живительную влагу на нивы стиха. Возвращались: Блок, вообще символисты, молодая Ахматова, Мандельштам, Хлебников, Пастернак, Есенин, молодой Заболоцкий, обэриуты, П. Васильев, Б. Корнилов, Кедрин. Ливнем обрушилась Цветаева. Читали Гумилёва, Нарбута, слышали о Г. Иванове. Приходил Ходасевич.
О чем нам не забыть? О переводах? О Бёрнсе и Шекспире (сонеты) Маршака? О Незвале? О Неруде? Аполлинере? Элиоте? Хикмете? Фросте? О вагантах? О Бараташвили? Петёфи? Бодлер, Верлен, Рембо, Гейне, старые китайцы и японцы читались запоем. Культовым героем стал Лорка.
Возвращался, между прочим, и Пушкин. Но не в роли абсолютного монарха. Рядом встали Боратынский, Тютчев, А. К. Толстой. Фет зашумел знаменем. Открылся XIX век, за ним — осьмнадцатый, стали заглядывать в Державина.
Сонеты писали чуть не все.
Шестидесятые начались для Евтушенко с напутственной статьи Вл. Барласа «Всегда ли верить вдохновенью?» («Литературная газета» от 9 января 1960 года). В вопросе, разумеется, заключался ответ. Это было предупреждение. Да, евтушенковское «На велосипеде» — настоящие стихи. Но:
Как он торопится! Как будто только что первый он ощутил… ну, хоть ясную тишину летнего воскресенья в Подмосковье. Как будто всё, что он видит, он видит впервые и навсегда, и только он один сейчас может открыть людям радость этого раннего летнего утра. И нужно успеть первым… И ничего не скажешь — это заражает. Мокрая мелочь на ладони, пропылившийся ездок, привалившийся к теплой квасной цистерне, «какие вы хитрые…» — все это, конечно, пустяки, подробности. Но они уверенно отделены от сотен на вид таких же пустяковых подробностей, точно подогнаны к раскатистому, четкому ритму — и шуршат по шоссе шины, бегут, щелкая в такт педалям, строчки… Короче говоря, настоящие стихи…
Барлас озабочен судьбой этого поэта, хорошо ему известного. «Складывается она на удивление шумно». Впервые применительно к Евтушенко всплывает имя Игоря Северянина и пойдет кочевать по множеству разговоров о нем, печатных и устных. Справедливо ли? Не очень. Ибо речь шла исключительно о сердцеедстве.
Как поэт великолепно-музыкальный, Северянин вряд ли принял прямое участие в формировании евтушенковского стиха. Ни мелодика, ни ритмика, ни система рифмовки, ни россыпь неологизмов — ничего сугубо северянинского у Евтушенко не наблюдалось, да и резко негативное отношение к Северянину-поэту в ту пору было во многом несправедливым, отрицательным по инерции, идущей от Маяковского, живого соперника «короля поэтов» на арене борьбы за давным-давно потускневшую корону.
«Здравствуй милая бабушка! Добрый день тебе и здоровья Бабуля сегодня я получил от тебя бандероль и письмо в котором ты пишешь что я мол лишняя вам и без меня хорошо но милая бабуля поверь это не так ты меня неверно поняла бабуля если с домом дела плохи брось его достань тысячи 3 на дорогу продли пропуск и езжай сюда деньги наживем не беда а ведь с каждым днем прожитом тобой в зиме твое здоровье ухудшается а жизнь и здоровье за деньги не купишь Я без тебя очень скучаю Достал все учебники скоро буду учиться Сегодня уедет мама мараю бумагу целую жду твоего приезда внук Женя».
Другое дело, что опосредованно — через Пастернака, того же Кирсанова, да и, между прочим, самого Маяковского, — Северянин пропитал русский стих, доставшийся новым поэтам. Впрочем, каким-то странным образом Северянин предугадал роль, внешний вид, вкусы и модус вивенди нашего героя:
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском! Удивительно вкусно, искристо, остро! Весь я в чем-то норвежском! Весь я в чем-то испанском! Вдохновляюсь порывно! И берусь за перо! ……………………………………………………… В группе девушек нервных, в остром обществе дамском Я трагедию жизни претворю в грезофарс… Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском! Из Москвы — в Нагасаки! Из Нью-Йорка — на Марс!