Евтушенко: Love story
Шрифт:
В 2000 году Евтушенко отредактировал поэму «В полный рост» — восстановил изъятое цензурой и написал новое, дописав прежнее, в частности — главу об Аркадии Гайдаре, с учетом его лихой биографии и деятельности его внука. Совместимости тканей не произошло: новое торчит как нечто постороннее.
А между тем лучшая, самая сердечная главка — о Четвертой Мещанской, о матери. Она и музыкально свежа.
Старый наш домик у тополей, спрячься, как гномик, и уцелей. Как-нибудь вывернись, людям прости и среди вывесок вновь прорасти. По-стариковски, словно привет, высунь авоськи на шпингалет. Выкрутись, выживи и навсегда с мокрыми, рыжими сосульками льда, снова —Замечательное шаманство, род заклинания, тот ритмический напор, который спасает самые длинные его стихи, вызванные чаще всего дорожными впечатлениями. Это особенно очевидно в таких вещах, как «Токио»: Евтушенко оказался в Японии как спецкор «Огонька» в июне. «Токио» выстроено на самом этом слове — «Токио», подобно тому, как «Гранд Каньон» наращивался на топониме, столь богатом фонетическими возможностями. Ритмическая свобода равна безграничной изобретательности в рифмовке. Евтушенко воспользовался свободой, которую через не хочу за ним признали критики: мол, рифмуй как знаешь, пусть это будет исключением из правил. Посему слово «Токио» можно зарифмовать и с «толпами», и с «тикая» — это твое, евтушенковское. От длиннот читатель не устанет хотя бы потому, что поэт предлагает ему всё новые и новые звуковые ходы, не говоря уже о сверхнасыщенном изобразительном ряде.
Это произошло в Японии. Он увидел лицо старой японки, сливающееся с деревом так, что ее морщины передались дереву. Он попросил фотожурналиста, его сопровождавшего, дать ему фотокамеру щелкнуть ее. На следующий день вышел журнал с этим снимком на обложке и подписью: фото русского поэта Евгения Евтушенко. Ему там подарили Nikon,с которым он не расстается до сих пор.
Но фотокамера, заключенная в нем самом, непостижимо работоспособна. Когда он успевает все это заметить и зафиксировать? Вот почему его трудно цитировать. Невозможно выбрать лучший из кадров, тем более что они слитно мелькают вперемешку, уравненные в правах как объект какого-то общего наблюдения.
Неблагополучие благополучного общества поражает его не впервые.
Что ты плачешь, капиталист, пьяный Савва Морозов из Токио?Душа похожа на пустой рукав нищего, который лижет, привстав на задних копытцах, рыжий олень возле буддийского храма. Нет, это не луконинский пафос жертвенности в плане возвращения с войны: лучше прийти с пустым рукавом, чем с пустою душой. Япония, азиатский тигр, головокружительно рванула вперед, неся на шкуре страшный ожог Хиросимы и пятна от суицида камикадзе.
Япония надолго запала в него. Продолжение встречи не преминет произойти.
Он еще заглянет на Филиппины, на Гавайи и вернется домой — через Монголию, по реке Селенге, а затем — новая экспедиция: по реке Вилюй.
С метафорами он не мудрит, главная — кривой мотор,при помощи которого всё и происходит: движение судна, жизнь экипажа, ежесекундная опасность, ожидание будущего. С таким двигателем далеко не уйдешь, ан ушли, и очень далеко, через всю Сибирь с юга на север, пока не напоролись на камень, и мотор сорвался, пропал в водовороте, так и должно было быть.
И все мы вшестером чуть не рыдали вскоре о нашем, о кривом товарище-моторе…Сколько можно написать ответственному стихотворцу за один день законченных вещей, достойных публикации? Плодовитость — не то слово: 23 августа, например, это — пять названий. Стихотворения большие, то есть длинные.
Одно из них — «Отцовский слух».
М. и Ю. Колокольцевым Портянки над костром уже подсохли, и слушали Вилюй два рыбака, а первому, пожалуй, за полсотни, ну а второй — беспаспортный пока. Отец в ладонь стряхал с щетины крошки, их запивал ухой, как мед густой. О почерневший алюминий ложки зуб стукался — случайно золотой. Отец был от усталости свинцов. На лбу его пластами отложились война, работа, вечная служивость и страх за сына — тайный крест отцов. Выискивая в неводе изъян, отец сказал, рукою в солнце тыча: «Ты погляди-ка, Мишка, а туман, однако, уползает… Красотища!» Сын с показным презреньем ел уху. С таким надменным напуском у сына глаза прикрыла белая чуприна — мол, что смотреть такую чепуху. Сын пальцем сбил с тельняшки рыбий глаз и натянул рыбацкие ботфорты, и были так роскошны их заверты, как жизнь, где вам не «компас», а «компас». Отец костер затаптывал дымивший и ворчанул как бы промежду дел: «По сапогам твоим я слышу, Мишка, что ты опять портянки не надел…» Сын перестал хлебать уху из банки, как будто он отцом унижен был. Ботфорты снял и накрутил портянки, и ноги он в ботфорты гневно вбил. Поймет и он — вот, правда, поздно слишком, как одиноки наши плоть и дух, когда никто на свете не услышит все, что услышит лишь отцовский слух…Как ни странно, это ведь гумилёвский мотив: «Кричит наш дух, изнемогает плоть, / Рождая орган для шестого чувства». Этого мало. Милая вещица «Родной сибирский говорок» — на следующий день, 24 августа. Может быть, это и есть евтушенковский ответ на упреки в многописании?
Пока он гулял по Сибири, «Комсомолка» от 17 августа 1974 года поместила его статью «Поэт и его дорога». Это была реплика в споре, который вел неутомимый спорщик Вадим Кожинов с очередным оппонентом, настаивая на существовании «тихой лирики», каковая и есть истинная поэзия. Шкала и школа.
Кожинов, активный критик, в критиках себя не держал, самоименуясь не без оснований литературоведом. Это был образованный филолог, глубокий знаток отечественного стихотворства. По иронии судьбы как ученый он начинал с прозы, а именно — с европейского романа; первым героем его штудий и пристрастий был Маяковский. Он был человек резких поворотов, неожиданных самообновлений. Маяковского в его мире напрочь вытеснил Тютчев. На этом великолепном фундаменте он выстроил свою картину текущего стихотворства. Имена его поэтов были стоящими. Владимир Соколов, Николай Рубцов, Алексей Прасолов, Юрий Кузнецов, Олег Чухонцев, Анатолий Передреев. Другое крыло современной поэзии безоговорочно отсекалось. Лучшим словом, найденным им для Евгения Евтушенко, Беллы Ахмадулиной и Андрея Вознесенского, было беллетристика.Стихотворная беллетристика. Александр Межиров, которого в статье 1960 года Кожинов счел блоковским преемником, трагическим поэтом, потерял такие права в результате, как кажется, очищения рядов от инородных элементов. Непонятно, правда, как быть с такими именами, как высокоценимые Афанасий Фет или Александр Блок. Но Кожинов не примитивный расист, он отстраивает такой тип нерушимого государственничества, в который фигура поэта входит на правах независимости духа. Как это совмещается, представить затруднительно.
Однажды, сидя за столиком Центрального дома литераторов в Цветном кафе, Кожинов прокомментировал евтушенковский пробег по кафе:
— Посмотрите, какая у него маленькая головенка. Луковка!
Это физическая ненависть.
Евтушенко писал: «Кожинов подсаживал на пьедестал главы школы поэта Владимира Соколова, конечно, не по просьбе поэта, в таком пьедестале не нуждающегося, о чем без обиняков говорят сами его стихи. Однако Марченко (кожиновский оппонент в том споре. — И. Ф.) пытается доказать не иллюзорность такого пьедестала, а иллюзорность самой поэтической репутации одного из наших лучших поэтов. Поэт, собственно, забыт со всеми своими поисками, болью, а его стихи становятся в руках одного критика лишь средством что-то доказать другому критику».
Евтушенко был еще в Сибири, когда случилось первое 11 сентября— чилийский путч, гибель президента Сальвадора Альенде. Транзистор трудился исправно, и уже не первую неделю эфир был полон чилийскими новостями: забастовки водителей грузовиков, демонстрации протеста, марш женщин с пустыми кастрюлями. Когда на улицах Сантьяго горели на кострах его книги, умирающий от лейкемии и горя Пабло Неруда диктовал последние строки книги «Признаюсь: я жил»:
Вся деятельность Альенде, имеющая неоценимое значение для чилийской нации, привела в бешенство врагов освобождения Чили. Трагический символ этого кризиса — бомбардировка правительственного дворца. Невольно вспоминается блицкриг нацистской авиации, совершавшей налеты на беззащитные города Испании, Великобритании, России. То же преступление свершилось в Чили: чилийские пилоты спикировали на дворец, который в течение двух столетий был центром политической жизни страны.
Я пишу эти беглые строки — они войдут в мою книгу воспоминаний — три дня спустя после не поддающихся здравому смыслу событий, которые привели к гибели моего большого друга — президента Альенде. Его убийство старательно замалчивали, его похороны прошли без свидетелей, только вдове позволили пойти за гробом бессмертного президента. По версии, усиленно распространявшейся палачами, он был найден мертвым и, по всем признакам, якобы покончил жизнь самоубийством (эта версия подтвердилась недавней экспертизой. — И. Ф.).Но зарубежная печать говорила совсем другое. Вслед за бомбардировкой в ход были пущены танки. Они «бесстрашно» вступили в бой против одного человека — против президента Чили Сальвадора Альенде, который ждал их в кабинете, объятом дымом и пламенем, Они не могли упустить такой блестящей возможности. Они знали, что он никогда не отречется от своего поста, и потому решили расстрелять его из автоматов. Тело президента было погребено тайно. В последний путь его провожала только одна женщина, вобравшая в себя всю скорбь мира. Этот замечательный человек ушел из жизни изрешеченный, изуродованный пулями чилийской военщины, которая снова предала Чили.