Эй!
Шрифт:
– Вы же не получили привычного удовольствия, – сказал я Ивану Васильевичу. – Вино убивает греблю, гребля – вино.
Увидев, как Иван Васильевич обливается потом, я не то чтобы решился – не выдержал. Пил один – отравил всех. Старательности его надолго не хватит. Вино все равно возьмет верх. А главное, та самая житейская нагрузка, от которой мы уходили в поход, настигнет нас, по его милости, здесь. Вот что я собирался ему сказать, но не сказал.
Когда пришла очередь сменить его и Шорникова, мы с моим напарником Володей навалились на весла. Через час усталые, мокрые сели отдыхать, а Шорников опять с осторожностью взялся
– Г’ебята! Паг’аход!
. . . . . . .
– Шорников, – сказал я, – садитесь-ка на руль. Ваша очередь искать поселок.
В шлюпочной тесноте мы молча разминулись. Я взялся за весло и почувствовал, как ночной страх и напряжение отходят от меня. Будто вместе с рулем передал их Шорникову. Странное чувство. Оттого, что на руль сел неопытный человек, опасность не уменьшилась, но мне до неё теперь не было дела. Мы ещё менялись, и тот, кто брал руль – брал на себя всё напряжение.
Часа через два впереди замаячило зарево. У него была настораживающая странность – зеркальное отражение. Когда приблизились, рассмотрели, в чем дело: у каждого огня был подводный двойник. И от каждого – по черной воде мерцала яркая дорожка. Длина дорожек показывала, что огни в воде, а не на берегу.
– Рейд, – сказал Шорников.
Я подумал о том же. Но берега из-за темноты не видно, а рейду должны соответствовать поселковые огни.
Фонари на воде казались неподвижными. Мерцало только отражение в море. Однако один неподвижный огонь уже обманул нас. Теперь в каждом огне на воде мы искали скрытое движение. Сигнал невелик, а движение может быть огромным, тысячетонным.
Мы осторожно приближались, и постепенно фонари поднимались над водой – становились видны сигнальные мачты. И все сильнее струилась или мерцала в электрическом свете вода. То ли куда-то низвергалась, то ли обтекала огромный караван. Сами корабли казались брошенными – ни в одном иллюминаторе не горел свет.
Мы подгребали все осторожней, хотя давно уже поняли, что корабли на якоре, но обманывало струение и мерцание воды.
Запахло лесом: сыростью, сосновой корой. Из темноты выступили черные корпуса. Баржи были нагружены бревнами. Давно уже похолодало, а рядом с железными корпусами стало еще холодней. И темнота сгустилась. Вернее, перепады темноты. Сигнальные огни горели тускло – это издали они казались яркими. Воздух в их свете серел, сгущался, сопротивлялся проникновению света. И блики на воде усиливали, а не рассеивали тусклость.
Это был, конечно, рейд. Но надо было убедиться, что это Пятиизбянки и что именно сюда придет, или уже приходил, «Волгоград» за приставкой.
– Эй! – крикнул я.
Никто не ответил. Покричали хором, подождали и поплыли к другой барже. Плыли вдоль бортов, останавливались и кричали, но никто к нам не выходил, никто нас не слышал.
– Спят, – сказал Шорников. – Или на баржах нет команды.
– А кто свет зажигал? – Спросил Володя.
Низкобортная самоходная «ГТ» тоже была нагружена лесом. Тяжесть этого груза особенно наглядна тяжестью каждого ствола. Удивительно было, что баржа не слишком глубоко сидела в воде. Мы покричали порознь и хором и выбрались наверх – на самоходке должна быть команда. Я вылез и отклонился – наткнулся на что-то такое упругое, что не сразу догадался – паутина. Пауки за вечер поработали –
Близость каютного тепла расслабила нас. С самой возможностью распрямиться, идти по палубе, а не сидеть на шлюпочной банке, отыскивая место для ног между скаткой паруса и рюкзаками, уже не хотелось расставаться. Стучали в каюты и кричали настойчиво. Наконец из-за двери сонно отозвались:
– А?
– Это Пятиизбянки? – спросил я.
– Да! – ответил кто-то так внятно и охотно, будто обрадовался неожиданному ночному разговору. И больше – ни звука. Вынырнул из сна и опять погрузился.
На шлюпке грела гребля. Но она же нас истощила. Теперь кожей лица ощущали морозный воздух, идущий от воды, от железных корпусов. Надежда расслабила, а надо было опять садиться в шлюпку и грести к берегу.
Берег сказался скоплением тумана, потом проступил сгустками темноты. В одном из сгустков угадали катер на якоре, потом лодку, вытащенную на сухое. Между катером и лодкой, несомненно, была связь. Проследили взглядом дальше и видели сабо светящееся окно. Словно горела не электрическая, а керосиновая лампа.
Открыли дверь и поняли, почему свет был серым. Слабая, без абажура лампочка освещала некрашеные скамейки, затоптанный пол, небеленые стены. Комната была пустой, но из неё вела еще дверь, а рядом с дверью – окошечко, за каким обычно сидит кассир.
Дверь отворилась, и мы увидели худого человека в телогрейке. Он молча смотрел на нас, дожидаясь нашего вопроса.
– Это Пятиизбянки? – спросил я.
– Да, – ответил человек. – Я диспетчер.
Он шагнул, и мы увидели, что одна нога у него на протезе.
– А где же поселок? – спросил я. И рассказал, как мы искали поселок по огням.
Он не сразу понял, о каком поселке речь. А потом сказал:
– Да, там никто не живет.
– Как?
– Брошен, – сказал диспетчер равнодушно, как о чем-то давно прошедшем. – Я здесь один.
Если бы не ночные блуждания, не поиски несуществующих огней, слова диспетчера не так поразили бы меня. «Не жить» можно в комнате, но не в целом же поселке! Я вспомнил, как кружили возле Кумской, как опасались порвать связь с работающим репродуктором, как я сам поворачивал назад, к Калачу, хотя простой здравый смысл подсказывал – не пройдено полпути. И хотя слова диспетчера подтверждали: поселок не был ошибкой моей памяти, но в чем-то и обвиняли меня. Я знал, в чем. В полузнании, в нерешительности. В том, что усталость во мне оказалась сильней, чем это должно быть у человека, берущегося за руль и показывающего дорогу. Что раздражению дал власть над собой, и оно не развело нас только потому, что некуда было разойтись.
Мысли эти не явились внезапно. Просто ещё пять минут назад они были подчинены раздражению.
В молчании Шорникова, в благодушии Ивана Васильевича оказалось больше правоты. Без меня они, пожалуй, быстрее нашли бы этот рейд. Но если это им приходило в голову, никто из них меня не упрекнул.
Много раз я видел, как перегрузка меняет людей. На себе испытывал. Научился отделять мысли, взвинченные раздражением (Раньше эти мысли и казались самыми моими. Чем больше возмущения, тем достоверней, что мои!). А на последний незапланированный переход меня не хватило.