Ф. А. Абрамов. Сборник
Шрифт:
Вокруг Марфы ухало и гудело, смола закипала на деревьях, обгоревшие листья сыпались на нее с кустарника. А она, огромная, вся багрово-красная, с черными, выбившимися из-под съехавшего платка волосами, вздымала над головой жердину и со стоном, уханьем крушила вокруг себя все, что попадалось под руку. Одна высокая тонкая сосна никак не поддавалась – жердь не доставала до макушки. Тогда Марфа, отбросив жердь, ухватилась обеими руками за ее гладкий ствол. Сосна заскрипела, выгнулась дугой, но не треснула.
– Чего рот разинул? –
Лукашин, опомнившись, бросился к пню, вырвал топор и, подбежав, ударил по стволу. Резкая, режущая боль опалила его больную руку, но он удержал в руках топор. Потом он валил сосны и ели, рубил кустарник, оттаскивал сваленные деревья, пятился, отступая, теснимый огнем…
Прошла, наверно, целая вечность, прежде чем он разогнул спину. Люди все еще бились с огнем. Но вдоль поля, белея свежими пнями, уже из конца в конец пролегла вырубка. Огонь, натолкнувшись на преграду, глухо и злобно догрызал остатки веток и багульника. И тогда он вдруг понял: выстояли! Ему хотелось крикнуть, обрадовать изнемогающих людей, но он едва смог пошевелить губами. В тяжелом удушливом чаду медленно, как призраки, начали подыматься люди. Блестели топоры, лопаты…
Вскоре все собрались на закраине Сухого болота, где еще недавно дрались с огнем Марфа и Лукашин. Тут было легче дышать – с болота немножко подувало, и дым относило на поле.
Женщины, стряхивая пепел и копоть, осматривали обувь и одежду, вытирали грязь и сажу с лица, говорили, охали, дивились по-бабьи, и каждая заново переживала то, что случилось с нею:
– Я с одуру-то с граблями прибежала – как память отшибло.
– А мы бежим с Василисой – плачем, слезы наши горят. Весной по зернышку собирали.
– А у меня живот спучило – не могу бежать…
– А у нас-то, у нас, женки! Как Анфиса-то на коня вскочила – я обмерла. Эдакой леший! Убьет, думаю. Как ты уж и вскочила-то, Анфисьюшка?
– А мы по мосту едем – душеньку вытряхивает. Я за Ивана Дмитриевича руками ухватилась. Чул ли?
– Ты уж, Варка, промаху не дашь. Знаешь, за кого ухватиться.
– Плат-то, плат-то у меня, бабы… О, тошнехонько! Весь выгорел.
– Молчи ты со своим платом. Хоть сама не сгорела…
– Да как же? Плат-то этот брателко даривал, когда еще замуж выдавали. Все время в амбаре берегла – зачем же вот было вчера вынимать?..
– Где – не видно – Федор Капитонович? Добро стережет?
– Хорошо, народ в деревне привелся, а кабы не было…
Лукашин, еле держась на ногах, присматривался, прислушивался к охающим и ахающим женщинам. Они были грязные, оборванные, обгорелые. По их бледным, перемазанным сажей лицам текли слезы. Черные, запекшиеся губы распухли. Он смотрел на них, вслушивался в их простые, наивные слова, и сердце его изнемогало от любви и ласки к этим измученным, не знающим себе цены людям…
– Эй, у кого горло не в порядке?
Из ручьевины, меж кустов, показался
Трофим Лобанов, черный, как обгорелый пень, облизал пересохшие губы и, не говоря ни слова, тяжело заколесил к ручьевине. За ним, обгоняя друг друга, кинулись остальные.
Возле Мишкиной ямки, вырытой в мшистом травнике, сбились в кучу. Счастливцы, подоспевшие первыми, пригоршнями черпали черную, замшелую жижу, жадно пили. Сзади на них напирали, теснили…
Трофим, растолкав женщин, плюхнулся на брюхо, заехал в колодец всей головой.
– Одичал – на чужчину-то! – полетела злая ругань. – Бабы, тащите его…
Варвара со смехом ухватилась сзади за Трофимовы штаны, потянула на себя. Тот упирался, отбивался ногами, урчал нутряным голосом:
– Отстань, кобыла!
– Экое дурачье, – усмехнулся Мишка, наблюдавший эту толчею со стороны. – Сбились как бараны. Мало тут воды?
Стали руками и ногами разрывать, расковыривать мох, делать новые лунки.
Когда утолили жажду, страшная усталость овладела людьми. Из ручьевины на вырубку шли еле волоча ноги. Хотелось тут же пасть на моховину и не вставать.
Меж тем огонь не унимался. Обглодав хвою и листья, он теперь принялся за обугленные, просохшие стволы деревьев, которые не сумели оттащить с вырубки. На людей опять полетели сажа, искры, головни. Дымная, непроглядная хмарь по-прежнему крыла солнце. На левом краю все еще стонало и ухало. Там, должно быть, огонь прорвался через просеку. Но это было не страшно: мокрая ручьевина – надежная преграда. Справа огонь подбирался к Сухому болоту. Резко запахло горелым торфом.
Лукашин беспокойно взглянул на Степана Андреяновича:
– Болото не загорится?
– Не должно бы. Оно хоть и Сухим называется, а северный край мокрый.
Неторопливо начали разбирать топоры, лопаты – пора было отправляться домой.
– И чего она летает, окаянная… – вдруг недовольно проворчала Марфа.
– Кто, где? – заоглядывались женщины.
– Гляньте-ко, женки, – с изумлением сказала Варвара, – птица…
Действительно, метрах в ста от людей над вершиной высокой и тонкой, как мачта, сосны, росшей на краю болота, кружилась какая-то большая серая птица. Она то круто припадала к вершине, то, широко распластав крылья, взмывала над нею.
– Чего-то там есть, зря летать не будет.
– Ну-ко, Мишка, у тебя глаза повострее, – толкнула Варвара Мишку.
Но Мишка и без ее просьбы, вытянув шею, напряженно всматривался в макушку сосны.
– Чего-то чернеет… – неопределенно сказал он.
– Да ведь это, бабы, гнездо у ей на дереве! – всплеснула руками Дарья. – Вот глупая, нашла место…
Сердобольная Василиса поднесла к глазам конец плата:
– Вишь вот, тварь бессловесная… Слова сказать не может, а мать – деток своих в беде не бросила…