Ф. А. Абрамов. Сборник
Шрифт:
Терпко запахло конопляниками. Вот и болото. За болотом серая крыша гумна с молотилкой, бани, первые дома, а там и их дом.
Тропинка, огибая старую насыпь камешника, сворачивала на широкий разъезженный большак. Мишка приостановился, посмотрел на петляющую стороной дорогу. Э, давай прямо, раза в два ближе.
По голенищам захлестало росяной травой, сыро… Трещат сучья под ногами. Кусты, кусты… Вязнут ноги, хлюпает вода. Бывает же такая пакость на земле! Потом клочья, клочья… Раз прыжок, два прыжок… Выбрался! Сухое болото, редкие
На деревне хлопнул движок. Мишка вздрогнул. Неужели началось кино? Еще хлопок, еще – и смолкло. Нет, это моторчик пробовали.
Ах, Дуняра, Дуняра! И как это – после кино за клубом? А ну как увидят? Ну и пускай… Вот возьмет да сядет в кино рядом назло всем.
Быстро надвигается стена гумна. Жми, жми, Мишка! Ух, вот и дорога, гумно… Надо хоть немножко сапоги о траву вытереть.
Что это там? Крик на гумне?
– Под суд захотела? – Да ведь это же голос Анфисы Петровны. Кого она так разделывает?
В несколько прыжков он достиг стены гумна, припал глазами к щели.
Мамка?.. Чего это она сидит у вороха зерна и лицо руками закрыла? Над матерью – Анфиса Петровна, тычет ей рукой в колени:
– Ты подумала, что сотворила? Подумала?
Страшная догадка мелькнула у Мишки: ему показалось, что на переднике у матери зерно.
– Да за такое дело знаешь что? На десять лет сажают.
Рука его скользнула по стене, и он ткнулся коленом в землю. Встал, медленно побрел прочь. Вдогонку ему голос Анфисы Петровны, всхлипывания матери.
Он вздрогнул, спотыкаясь побежал.
У колодца шум, говор, смех. Его как подбросило. Наверно, все, все знают…
Он кинулся с дороги в сторону и, нагнувшись, побежал картофельниками. Потом перелезал через какие-то изгороди, жался к стенам домов, чтобы избежать встречи с людьми, опять перелезал через изгороди. Темной стеной встал перед ним кустарник. Он оглянулся – ничего не видно; сел в траву.
– Робятища, жмите, жмите ее…
Да ведь это Лизка с ребятами овцу загоняет. Откуда Лизка? Почему Лизка? Приподняв голову, он поглядел вокруг себя и в темноте справа различил амбар. Так он в своем огороде…
Голубым чудесным виденьем вспыхнуло перед ним жаркое июньское утро… Отец… прощание с ним…
Затрещал движок у клуба. Мишка вскочил на ноги, сделал несколько шагов и опять сел. Нет, нет…
Глухое отчаяние придавило его к земле. Ему было жалко себя, жалко Дунярку. Наверно, опять подумала: надул Мишка…
В кустах что-то зашуршало, забарабанило. На лицо ему упало несколько капель. Дождь… Но он даже не пошевелился.
Потом дождь перестал, и на черном небе высыпали холодные, бесконечно далекие звезды.
Громко хлопал движок у клуба.
А он все сидел в мокрой траве – один на один с этим огромным непонятным миром – маленький, несчастный, и молча плакал…
Глава сороковая
Весь вечер – разговаривала ли Анфиса с людьми в правлении, доила ли дома корову – из головы у нее не выходил случай на молотилке. Анну Пряслину – за таким делом застала… Да что она, с ума сошла? Не себя, так хоть бы ребят-то пожалела…
Ей вспомнился давнишний случай. Года за три до войны вот так же захватили с колосом Марфу Яковлеву. И всего-то с килограмм было. А вскоре дом заколотили, детей забрала к себе сестра. Нет, нет… – говорила себе Анфиса. Чтобы она да своими руками… Этаких-то малышей… Мало их война осиротила…
В полном отчаянии, не зная, на что решиться, она села ужинать. Кусок не лез в горло. Гнев и обида душили ее. Разве не могла она, та же самая Анна, попросить добром? Да разве она, Анфиса, не заботилась о ней? Кажись, кому-кому, а ей не отказывала.
Хлопнули ворота, стук в дверь.
– Что там еще за стуки? Входи.
Дверь отворилась, и порог переступил кто-то мокрый, сгорбившийся. Мишка!..
В сердце Анфисы вдруг что-то кольнуло.
– Ты чего не в кино? Где тебя носило? Весь мокрый – как из воды. Садись со мной ужинать.
Мишка отрицательно мотнул головой, сел к печке.
– Да что с тобой? Ты здоров, парень?
– Отправь меня в ремесленное… – глухо сказал Мишка, не поднимая головы.
– Тебя? В ремесленное?
Она взяла со стола керосинку, подошла к нему, осветила.
Он сидел с опущенной головой. С мокрых, взъерошенных волос капала вода, одежда и сапоги захлестаны грязью, травой, – как, скажи, по земле катали его.
Она сунула керосинку на печку, наклонилась над ним, взяла за подбородок:
– Где тебя так?.. – и осеклась. В лицо ей глянули измученные, исстрадавшиеся глаза – и она без слов поняла: все знает…
– Дай справку, а то сам убегу.
Она медленно выпрямилась:
– А ты подумал… о ней-то?..
Мишка остервенело взмахнул кулаком:
– Раз так – к черту! Пущай как знает…
– Ты что говоришь? Что говоришь? – вскипела Анфиса. – Это о матери-то? Это мать-то родную к черту? Молокосос! Мать о них убивается, света белого не видит. Ты смотри, на кого она похожа – как щепка высохла.
– А мне, думаешь… Я сам… я сам… Папа на фронте… а она…
Мишка схватился руками за голову и затрясся в рыданиях.
Она смотрела на его костлявые вздрагивающие лопатки, обтянутые старой, выгоревшей отцовской гимнастеркой, на его худые красные руки с большими кистями…
Господи, да ведь он еще совсем, совсем ребенок. Вишь, и шея – каждый позвонок наперечет. А мы навалились, как на мужика, замучили парня. На днях на час выехал позже в поле – проспал, наверно, так она же его и разругала. А сколько ему – это в его-то годы? – пришлось пережить, перестрадать? Отца убили, семья – мал мала меньше. А тут еще с матерью…