Фактор Z
Шрифт:
Но кто были его родители? Они подбросили его на вокзал? Он им не был нужен? Они куда-то ехали и потеряли его? Как всё получилось?
— Послушайте… Вам плохо?
Какие неравнодушные у него соседи по купе. Мужчина нервно поправляет очки. Женщина оглаживает бёдра, будто старается на расстоянии погладить его по голове. Одна девочка смотрит недоверчиво, словно прозревает его истинную сущность.
— Так. Пройдёт.
Те цыгане, которые подобрали его на вокзале, тоже оказались неравнодушными… Было бы лучше, если бы они прошли мимо? Кто теперь разберёт? Они привезли его в жизнь, которую он прожил. К Хусаину. А значит, и к этим перевязкам в туалете. И к этим сухарям, которые он взял в рот — впервые за много
Эти воспоминания всегда и порождали, и давили крик в её груди. Она же старалась быть ему образцовой матерью! Как же старалась. И как же он ей мешал… На детской площадке, в магазине игрушек — он всегда оказывался самым неуправляемым и шумным. На него вечно жаловались воспитательницы в детском саду: «Он у вас слов не понимает!» В самом деле, не понимал. Не хотел понимать. Он хотел бегать, играть в свои злые игры, постоянно донимал её, выдёргивая из размышлений, отрывая от домашних дел. Когда у неё вот-вот должно было что-то закипеть на плите, ребёнок улучал именно этот момент, чтобы вцепиться в подол её халата и потребовать, чтобы она пошла с ним играть в шашки или в пистолетики. И она покорно шла. А в сердце нарастала волна гнева, за которую она стыдила себя:
«Ведь это мой ребёнок! Он же маленький!»
Но чем дальше, тем больше выкристаллизовывалось понимание: не такой уж он маленький. Что касается учёта своей пользы, он очень даже большой. И он всё делает назло. Уже сейчас, уже в таком возрасте.
— Выдумываешь, — говорил муж, когда она пыталась с ним делиться. — Мальчишки все немного бешеные. Я тоже такой был. К школе прошло.
Что ей мог сказать Лёшка? Он приходил вечером с работы, ел приготовленный её руками ужин, играл в охотку с сыном, как со щенком овчарки, таким пушистым и добродушным. А ей доставались щенячьи зубы. Которые становились всё больше и острее… «Вот погоди, скажу папе, он тебя накажет!» — грозила она. Иногда, по её просьбе, и правда наказывал, но это плохо помогало. Почти совсем не помогало.
Он был чужой. Он был не похож ни на неё, ни на Лёшку, с этой его плосколикостью, как у примитивной пластмассовой куклы, и жёстким торчащим ёжиком надо лбом. Хорошенькие милые дети внушают симпатию, даже когда они — чужие. Он не был ни милым, ни хорошеньким.
Но он был — её ребёнком.
И никуда от этого не денешься. Уже столько лет…
Соседи больше его не донимали, и он устроился снова у себя на верхней полке, подведя колени к животу, упираясь согнутой шеей в матрас, который решил не расстилать, во-первых, потому, что телу и без матраса, на твёрдой гладкой поверхности, было… ну, не то, чтобы удобно, но — спокойно-безразлично, словно извечная человеческая потребность сделать себе мягонький комфорт отмерла от него где-то на подступах к употреблению сухарей. А во-вторых, потому что новые швы, он чувствовал, справа опять разошлись и неугомонное нутро всё точило и точило тонкую струйку. С полки он вытрет, а в матрас это всё впитается и… Чёрт знает. Мокро будет. Вызовут, чего доброго, врача. Ни к чему. И запах… Собственный запах, источаемый вскрытым и заштопанным нутром, не казался ему мерзким. Вонь, издаваемая едой соседей по купе, куда хуже. Просто они не чуют. Может, когда-то и у них прочистятся ноздри. Если они смогут. Тут он почувствовал отдалённый укол гордости, пробивший его малочувствительную теперь шкуру: он-то смог! Благодаря сухарям, которые столько у него отняли… А вот выходит, что и дали. Такое, чего он и ожидать не мог.
Надо было бы сходить ещё раз в туалет и сделать себе новую перевязку. Но тряпья на неё больше нет, придётся старое переворачивать. А каждое движение, избыток суеты, уносит силы, которых осталось… неизвестно, сколько осталось. Надо беречь их для того места, куда ведут сухари.
Крошки ещё ранили язык, недостаток слюны мешал преобразовать их, прибрать в свой организм, как раньше, но какая-то польза от этого была, потому что память подбросила новый блестящий, покатившийся по арене шарик: Сверчка он прикончил в туалете. В привокзальном сортире на маленькой станции. Заведение на пять дырок, разделённых бетонными перегородками. Даже дверей нет, не пришлось выбивать, возиться. Просто подкараулить. Псы, задирая лапу на прогулках, всегда озираются. А человек — не всегда. Тем хуже для человека. Проще пареной репы: вышагнуть из пустоты позади него, пока тёплая струйка бьёт в дырку, вышибая из мрака запахи; не давая обернуться, захват подбородка, рывок — и, пополам с писком, тяжесть оползающего, пока ещё тёплого тела. Чики-пики. Правда, последним поносом покойничек его таки обдал.
Он знал, что за убитого будут мстить. Не потому, что он был кому-то настолько дорог, а — потому, что убили его паскудным образом. Спустить такое на тормозах Макар не может: поймёт, что это люди Хусаина, а дальше вычислит, кто. Поэтому он и носил при себе пакет с сухарями. Не потому, что предвидел то, что происходит с ним сейчас, — ни один не может такое предвидеть, пока оно не случится, — а из уважения и нежности к этой почти переставшей походить на хлебное изделие трухе. Он мало что помнил, но знал, всегда знал, что сухари пришли с ним из другого мира, который он забыл.
При жиз… раньше, поправил он себя, на это было плевать. Он слишком мало помнил о себе, чтобы найти хоть какие-то концы в бестолковом мотке ниток, который составляли его ранние воспоминания. К тому же было чувство, что возвращаться некуда, что там, где у него было другое имя, ничего хорошего не ждёт, а значит, надо продолжать всё, как есть, в том же духе, притом что — ну чего ему не хватает? Он ловок и силён и будет таким ещё много лет. Денег… деньги — дело наживное. Захочет — возьмёт. И сухари молчали в потайном мешке, сохранявшем, несмотря на жалкий вид, что-то священное. Это были святые мощи. Останки его прежней, незнаемой, детской личности.
И, как всякие мощи, они обладали чудодейственной силой. Только чтобы она проявилась, надо было достичь нижней точки. Откуда уже не бывает подъёма вверх — по крайней мере, своими силами. На дне карьера, где его вместе со скудным рюкзаком (взяли только оружие) заваливали обломками бетона, забрасывали песком. Он это чувствовал, но ему не было больно. Не было и отчаяния. Была лишь досада, что лоханулся, попал в дурацкую ловушку, не победил. Но и это не было важно. Самая важная вещь на свете лежала в рюкзаке, её оставили ему, как мусор, как хлам («Хлам — к хламу», или как это по-умному говорится?), не уследили, и благодаря ей он выберется.
Но — куда? Из карьера, это ясно, а дальше? Вопреки тому, что показывают в говённых фильмецах, ему совсем не хотелось мстить своим убийцам. И Макар, и Хусаин вдруг вылиняли, стали картонными и обмявшимися, как тусклые старинные игрушки на ёлке… На какой ёлке, где? Почему-то узнать это казалось теперь важней, чем то, что выглядело важным раньше. Маячило ещё что-то блестящее, похожее на маленький золотой глобус, и почему-то такой страх волнами исходил от него… До глобуса требовалось добраться. Как — подскажут сухари.
Когда он разбросал песок, обнаружил, что из дырки в животе, переставшей быть похожей на рану, вытекают кровь и говно. Надо зашить. Нитку с иглой, как и тряпки для перевязки, он добыл в придорожном киоске. Что произошло с продавщицей, неважно, только на заднем плане памяти дёргаются белые, жирные, с пробивающимися уже волосками ноги, и, кажется, похожим образом он обзавёлся билетом на поезд, ну и пусть себе: в условиях, когда каждое воспоминание должно служить цели, загромождать голову — лишняя роскошь.