Фальшивая Венера
Шрифт:
Мы с Чазом были довольно близки до последнего курса, но затем я перевелся на юридический факультет в Бостон, и мы потеряли друг друга из виду. На пятилетии выпуска мы с ним виделись минут пятнадцать, после чего Чаз сбежал вместе с моей подругой. Она была из театральной богемы, и у нее было замечательное имя — Шарлотта Ротшильд. Кажется, потом они с Чазом поженились, или жили вместе, или что-то там еще. Как я уже говорил, мы потеряли друг друга из виду.
С Марком мы поддерживали отношения. Он такой человек: держит связь со всеми бывшими выпускниками и бывает на всех наших встречах. После окончания университета Марк один год пробовал себя в качестве сценариста
О Чазе мы во время наших встреч почти не говорили, у меня сложилось впечатление, что он стал художником и добился определенного успеха. Марк любит говорить исключительно о себе, что, по правде сказать, весьма надоедает, к тому же меня никак нельзя назвать страстным поклонником искусства. У меня есть лишь одна оригинальная работа хоть сколько-нибудь признанного мастера — как это ни странно, картина кисти Ч. П. Уилмота-старшего. Это одно из полотен, написанных им во время войны. На нем изображен расчет зенитного орудия авианосца, участвующего в сражении за Окинаву. Орудие стреляет, но в воздухе прямо над ним зловещим насекомым завис горящий японский самолет. Он так близко, что можно разглядеть в кабине летчика-камикадзе с белой повязкой на голове. Артиллеристы бессильны что-либо сделать, через несколько мгновений все они погибнут, но самое интересное в этой картине то, что один из расчета, молодой парень, еще совсем мальчик, отвернулся от неумолимо надвигающейся смерти и смотрит на зрителя, раскинув руки, а на лице у него выражение прямо из Гойи — по крайней мере, насколько я помню из курса истории искусства.
На самом деле вся эта картина пропитана Гойей: современная версия его знаменитого «Расстрела третьего мая 1808 года», но только вместо безликих наполеоновских драгун — японский камикадзе. Флотское начальство не одобрило эту работу, как и журналы того времени, и картина осталась непроданной. Судя по всему, впоследствии Уилмот более внимательно следил за тем, чтобы угодить кому нужно. Картина провисела на стене спальни Чаза все время его учебы в колледже, и перед выпуском он отдал ее мне, небрежно, словно это был старый плакат какого-нибудь рок-кумира.
Так получилось, что я как раз вернулся в Нью-Йорк перед теми выходными, когда Марк устраивал торжественный прием в гостинице «Карлайл» в честь приобретения картины, получившей известность как «Венера Альбы». Я следил за историей ее открытия с необычным для себя интересом, в основном благодаря тому, что в деле был замешан Марк, но также из-за ее стоимости. Когда речь заходила о предполагаемой сумме, которая будет выложена за «Венеру» на аукционе, назывались сумасшедшие цифры — не меньше пары единиц («единица» — это термин из киноиндустрии, который мне очень нравится, он означает сто миллионов долларов). Такие большие деньги я нахожу интересными, каким бы ни было их происхождение, поэтому я решил остановиться в номере, зарезервированном нашей фирмой в гостинице «Омни», и сходить на прием.
Для торжественного вечера Марк снял один из танцевальных залов мезонина. Войдя в дверь, я сразу же заметил Чаза, и он, похоже, заметил меня в это же мгновение, — больше чем заметил, казалось, он высматривал меня. Шагнув навстречу, Чаз протянул руку.
— Рад, что ты смог прийти, — сказал он. — Марк предупредил,
— Да, Марк умеет праздновать на широкую ногу, — сказал я, подумав о том, как странно, что Чаз предпринял столько усилий, выясняя мое местонахождение: мы с ним уже давно не были лучшими друзьями.
Я окинул его придирчивым взглядом. Восково-бледное лицо с едва различимыми остатками загара, горящие глаза, окруженные сероватой, нездоровой кожей. Чаз то и дело поглядывал в сторону, поверх моего плеча, словно ища еще кого-то, другого гостя, возможно не такого желанного, как я. Впервые я видел его так одетым: на нем был прекрасный костюм того оттенка серого, какой используют только ведущие итальянские модельеры.
— Хороший костюм, — заметил я.
Чаз взглянул на лацканы своего пиджака.
— Да, я купил его в Венеции.
— Вот как? — сказал я. — Судя по всему, дела у тебя идут неплохо.
— Ага, дела у меня идут замечательно, — ответил Чаз тоном, начисто отметавшим дальнейшие расспросы, и тотчас же сменил тему. — Ты уже видел сам шедевр?
Он указал на плакаты с изображением картины, развешанные через равные промежутки на стенах танцевального зала: женщина, лежащая на боку с загадочной, удовлетворенной улыбкой на лице, рука закрывает промежность, ладонью не вниз, в традиционном стыдливом жесте, а вверх, словно предлагая самое сокровенное мужчине, чей образ смутно виднеется в зеркале в ногах ложа, — художнику Диего Веласкесу.
Я ответил, что еще не видел картину, поскольку в тот краткий промежуток времени, когда она была выставлена на всеобщее обозрение, меня не было в Нью-Йорке.
— Это подделка, — бросил Чаз, достаточно громко, чтобы это привлекло удивленные взгляды.
Разумеется, во время учебы в колледже мне приходилось видеть Чаза пьяным, однако теперь это было совсем другое. Я вдруг понял, что сейчас Чаз опасен в своем опьянении, хотя он и был добрейшим человеком. Под левым глазом у него нервно задергалась жилка.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Я имею в виду, что это не Веласкес. Эту картину написал я.
Кажется, я рассмеялся. Я был уверен, что Чаз шутит, пока не посмотрел ему в лицо.
— Ты ее написал, — сказал я, просто чтобы сказать хоть что-нибудь, и тут вспомнил, что в некоторых статьях говорилось о необычайно пристальном научном анализе, которому была подвергнута картина — Ну, в таком случае ты определенно обманул лучших экспертов. Насколько я понимаю, было подтверждено, что пигменты относятся к той эпохе. Характер мазков полностью соответствует тому, что наблюдается на работах, бесспорно принадлежащих кисти Веласкеса. И еще было что-то связанное с изотопами…
Чаз нетерпеливо пожал плечами.
— О господи, подделать можно все, что угодно. Абсолютно все. Но раз уж об этом зашла речь, я написал это полотно в тысяча шестьсот пятидесятом году, в Риме. Так что в кракелюрах [8] подлинная римская грязь семнадцатого века. Кстати, женщину зовут Леонора Фортунати. — Отвернувшись от плакатов, он посмотрел мне в лицо. — Ты принимаешь меня за сумасшедшего?
— Если честно, да. У тебя даже вид как у сумасшедшего. Но возможно, ты просто пьян.
8
Кракелюр — трещина красочного слоя в произведениях живописи.