Фальшивая Венера
Шрифт:
Я тоже придирчиво осмотрел его: ощущение силы, безжалостность, нечто такое, чего не увидишь в обычном биржевом маклере, но я это безошибочно узнал, поскольку только что беседовал с генерал-капитаном Спинолой, в семнадцатом веке. Наши взгляды встретились, и на лице Креббса появилась улыбка. Тут я испытал небольшой шок — он был искренне рад меня видеть.
Марк представил нас друг другу, мягкое, сухое рукопожатие, никакой медвежьей хватки, очевидно, в этом нет необходимости. Я заметил здесь своего старого знакомого Франко; я полагал, он работает на Кастелли, но нет, если только его не одолжили, как обычные люди одалживают инструмент: вот он, мой водитель и телохранитель собственной персоной, наслаждайтесь!
Итак — комплименты по поводу моего Тьеполо, расспросы о том, как мы писали фреску, показывающие знание дела, затем беседа переходит на живопись вообще, старые мастера, кто мне нравится, достоинства и недостатки. Что я уже успел посмотреть в Венеции? Почти ничего, кроме фресок Тьеполо, так как я был очень занят. Жаль, говорит Креббс, и перечисляет мне все то, что стоит посмотреть: работы Веронезе во дворце, кое-что в галерее Франчетти, «Венера у зеркала» Тициана, не пропустите картины в Сан-Себастьяно, отличное место, чтобы сбежать от туристов. Мы обсуждаем то, что в Венеции нет крупных музеев, потому что сама Венеция представляет собой один большой музей, старые добрые венецианцы, как правило, не покупали картины ни у кого, кроме своих земляков, и хранили все у себя во дворцах. Креббс задерживается на этой теме, похоже одобряя мои ответы.
Меня по-прежнему немного шатало после прогулки по морю в качестве Веласкеса, но я чувствовал воздействие вина и лести. У меня нет особого опыта общения с богатыми почитателями искусства, превозносящими мою работу и интересующимися моими взглядами на искусство, поэтому я болтал без умолку. Этот человек знал традиционную живопись вплоть до инь-янь, как и говорил Морис; похоже, он по крайней мере по одному разу видел все наиболее значительные полотна в мире, хранящиеся не только в музеях, но и в ведущих частных собраниях. Поистине энциклопедические познания; даже Слотски в сравнении с ним выглядел студентом-первокурсником факультета истории искусства.
Затем Креббс заговорил о Веласкесе. Он сказал, что никто не писал как Веласкес, неподражаемо, не столько даже образы, сколько техника. Тогда я заговорил о технике, о палитре, о работе кистью. Я сказал, что, на мой взгляд, все дело в том, что Веласкесу было все равно, живопись его особенно не интересовала, она для него не была работой, он не получал от нее удовлетворения.
— Почему вы так думаете? — спросил Креббс.
— Это же очевидно, — сказал я. — Взгляните на его жизнь: все свои силы он тратил, забираясь вверх по скользкому шесту, добиваясь должностей, пробивая себе дорогу в ряды аристократов. Да, у него был великий талант и он его использовал, но так, словно нашел где-то сундук с драгоценностями, этот талант лился сквозь него, но он был не его. К тому же Веласкес не имел стимула, у него было пожизненное теплое местечко, вот почему он оставил после себя меньше картин, чем любой другой художник подобного ранга, за исключением Вермера.
И тут я заметил кое-что любопытное: внимание, с каким меня слушал Креббс, возросло, взгляд его голубых глаз стал острее и горячее, и я поймал себя на том, что не просто пересказываю услышанное на лекции по истории искусства и даже не излагаю собственное мнение, а говорю о том, что знаю непосредственно, как будто сам испытывал эти чувства относительно работы Веласкеса. Конечно, так оно и было в галлюцинациях, вызванных действием сальвинорина, но тем не менее странно, что все это выплеснулось из меня и что Креббс это заметил.
После того как мои рассуждения на эту тему иссякли, Креббс встал и сказал, что хочет мне кое-что показать. Я тоже встал, как и Марк, но Креббс одним жестом ясно дал понять, что приглашение относится только ко мне. Я прошел следом за ним в спальню. Там стоял мольберт с маленькой картиной, дюймов тридцать на тридцать, даже чуть меньше, и Креббс предложил мне взглянуть на нее.
Я подошел ближе. Это был портрет мужчины в черном бархатном костюме с небольшими кружевами: мясистое лицо, усы, бородка клинышком, рука теребит золотую цепь на шее, общее выражение спокойной чувственности. Слой краски был тонкий, сквозь него буквально просвечивал выделанный холст, мазки вольные, словно полет ласточки в небе, палитра простая, не больше пяти пигментов. Мне еще никогда не приходилось видеть картину Веласкеса не в музее. И я никогда не видел репродукцию этого портрета. Черт возьми, это был неизвестный Веласкес, стоящий на мольберте в номере этого человека! Меня прошибло потом.
— Ну, что вы думаете? — спросил Креббс.
— Что я думаю? Я думаю, это Веласкес, судя по всему, того же периода, что и портреты кардинала Памфили и Папы, вероятно, картина написана в тысяча шестьсот сорок девятом году во время его путешествия в Рим.
Казалось, Креббс ждет от меня еще чего-то, и я добавил:
— Я ее никогда раньше не видел.
Кивнув, он сказал:
— Это потому, что перед вами одна из утерянных картин Веласкеса. Это портрет дона Гаспара Мендеса де Харо, маркиза де Эличе. Интересное лицо, вы не находите? Вот человек, который добивается всего, к чему стремится.
Я согласился и спросил, каким образом к нему попал этот портрет. Креббс ответил уклончиво. Он спросил, люблю ли я музеи. Я сказал, что отношусь к ним вполне нормально, я провел в музеях сотни, тысячи часов, потому что только там можно увидеть оригиналы.
— Да, — сказал Креббс, — это понятно, но любите ли вы сами музеи? Радует ли вас то, что они открыты лишь в определенные часы, что делается исключительно ради удобства чиновников и маленьких чопорных смотрителей? Радуют ли вас толпы туристов с бледными лицами, бесконечно снующих по залам, брошенных в искусство, чтобы потом они могли рассказывать про то, как видели нечто такое, в чем совершенно не разбираются? Не хотелось ли вам иметь возможность любоваться целый день какой-нибудь картиной, хотя бы вот этой, например, в любое время, в полном одиночестве? Как когда-то это делал дон Гаспар с «Венерой» Веласкеса, как Филипп Четвертый делал это с другими картинами, которые написал для него этот художник? Разве это не было бы замечательно?
Я согласился, что это было бы замечательно, но с таким же успехом можно мечтать научиться плавать как рыба или летать как птица, — совершенно бесполезное желание, и тут у Креббса вспыхнули глаза.
— Вовсе нет. — Он указал на портрет. — Неужели вы думаете, что вот этот человек позволил бы своим свинопасам и прачкам приходить к нему в галерею и таращиться на «Венеру и Купидона»?
Рассмеявшись, я сказал:
— Наверное, нет, но его давно уже нет в живых; с тех пор в мире многое изменилось.
— Возможно, не так много, как вы думаете, — сказал Креббс. — По-прежнему на свете есть такие люди, и я, очевидно, один из них, потому что эта картина никогда не будет висеть в музее. Что касается других, скажем только, что есть люди, обладающие огромным состоянием, властью, вкусом, имеющие частные собрания, о которых в мире ничего не известно. Это те, с кем я имею дело, Уилмот, и, уверяю вас, это очень прибыльное занятие.
Я не понял, что он имел в виду, поэтому сказал: