Фальшивая Венера
Шрифт:
— Ну, возможно, вы правы. Это жизнь, к которой я привык, и все мы рассказываем себе разные истории, чтобы оправдать себя перед собой и перед окружающими, потому что в этих маленьких спектаклях нам нужно общество. Но я вижу, что у меня ничего не получится, вы такой же упертый, как и я. И знаете, по большому счету это не имеет никакого значения, до тех пор пока вы не забудете о том мече, который висит над нашими с вами головами. А, отлично, вот и наш обед.
Блюда оказались восхитительны, но у меня во рту было кисло, и я едва ощущал их вкус. Однако вина я выпил более чем достаточно, и тумана, затянувшего мне голову, хватило, чтобы я остался на месте, вместо того чтобы бежать прочь с истеричными воплями. Креббс безмятежно поглощал креветки, и мне захотелось узнать, как ему удалось привыкнуть к подобной жизни, я хочу сказать, он
Тем не менее мне хотелось его уколоть еще, и я сказал:
— Кстати, правда ли, что вы начинали, торгуя картинами, украденными у убитых евреев?
— Да, — не моргнув глазом, подтвердил Креббс, — это истинная правда. Но, как, не сомневаюсь, вы прекрасно понимаете, не могло быть и речи о возвращении этих предметов их законным владельцам. Это было бы все равно что попытаться вернуть древний барельеф какому-нибудь ассирийцу или ацтеку. Всех этих людей не было в живых. Я искренне сожалею о том, что они погибли, но я их не убивал. Когда война закончилась, мне было всего тринадцать лет. Так что же я должен был делать — оставить картины навсегда в хранилище какого-то швейцарского банка?
— Интересный подход с точки зрения морали.
— Да, и я скажу вам еще кое-что, раз уж вы об этом заговорили. Мой отец был нацистом, и меня воспитали в духе нацистской идеологии. Как и все мое поколение. Мальчишкой я только и ждал, когда вырасту, чтобы меня взяли в армию и я смог сражаться за рейх. Я верил во всю ту ложь, которой мне забивали голову, как, наверное, и вы верили во всю ту ложь, которую говорила вам ваша страна. Скажите, вы были во Вьетнаме?
— Нет, мне дали отсрочку. У меня был маленький ребенок.
— Вам здорово повезло. Согласно вьетнамцам, вы убили три миллиона человек, в основном мирных жителей. Разумеется, я не оправдываю злодеяния нацистов, я просто хочу вам показать, что Германия не одинока в деле истребления невинных, и американцы довольно долго поддерживали эту войну. А сейчас я расскажу вам одну забавную историю. В декабре тысяча девятьсот сорок четвертого года вся моя семья вернулась в Мюнхен, но город бомбили днем и ночью. Естественно, мой отец беспокоился за безопасность своей семьи, поэтому он подергал за нужные ниточки и переправил нас в другое место, в город, который совсем не бомбили, который считался вполне безопасным. Знаете в какой? В Дрезден. И мы были там в феврале, когда союзная авиация сровняла город с землей. Я остался в живых, моя мать погибла. Я спрятался в канализационной трубе.
Отпив глоток вина, Креббс вздохнул.
— После того как бомбардировка закончилась, я вернулся на то место, где стоял наш дом, но там не было ничего, кроме пепла. Моя мать сгорела, превратившись в маленькую черную мумию длиной в один метр. Мы отодрали ее от пола подвала осколками разбитого унитаза. А потом война завершилась и мы узнали всю правду о своем позоре, поэтому нам не было позволено говорить о наших страданиях. Варварское разрушение Дрездена, безжалостное убийство тысяч детей, все то насилие, которое нам пришлось претерпеть, — все это нельзя было признать. Это была лишь расплата, возмездие. Поэтому мое поколение молча поднялось и начало новую жизнь, стало восстанавливать нашу страну.
Он остановился, и я спросил:
— Какое это отношение имеет к…
Креббс поднял вилку, не дав мне договорить.
— Подождите, проявите терпение, я к этому еще приду. Итак, все мы принимали участие в возрождении родины, однако оставались шрамы, о которых нельзя было упоминать. Кто-то из нас так никогда и не избавился от этой антииллюзии, от массового отречения, от всей той лжи, в которой мы выросли. Нас навсегда отрезали от наших соотечественников, потому что сама идея об общей культуре, о нашей Heimat [94] была отравлена. Нацисты были дьявольски хитры: они понимали, что для того, чтобы создать величайшее зло, необходимо извратить величайшее добро, и этим добром стала любовь к своей родине, к семье, к культуре. И когда я спросил своего отца, чем он занимался во время войны, он ответил искренне, и я, услышав его ответ, не был потрясен, я не отверг отца, потому что в глубине души понимал, что сам ничуть не лучше его, и я не пошел
94
Отчизна ( нем.).
— Ну, черт побери, вы меня убедили, — признался я. — Теперь я жду не дождусь возможности подделать что-нибудь еще.
Креббс рассмеялся и хлопнул ладонью по столу.
— Вот почему вы мне нравитесь, Уилмот. Для этого дела нужно обладать чувством юмора, а также определенной долей цинизма. Я рассказываю вам о самых болезненных событиях в своей жизни, с германской серьезностью и Weltschmerz, [95] а вы обращаете все в шутку. Однако с одним я никогда не соглашусь, и это обвинение в том, что я не являюсь покровителем вашего таланта. Я действительно очень ценю вашу работу. Я уверен, что, как только вы освободитесь от необходимости работать, словно продажная девка, на галереи и коммерческое искусство, вы расцветете как художник. Это доказывают два ваших маленьких рисунка, и мне лично доставит большое удовлетворение увидеть, как это произойдет.
95
Мировая скорбь ( нем.).
— Не кажется ли вам, что уже слишком поздно?
— Конечно же нет! О Джозефе Корнелле впервые заговорили только тогда, когда он уже был старше вас. Даже Сезанн, дожив до ваших лет, не продал ни одной своей картины. А сейчас, обладая достаточными ресурсами, можно обеспечить себе репутацию. Вы удивитесь, узнав, насколько коррумпирован мир художественной критики. К тому же у вас есть талант. Мне не составило бы труда создать репутацию художнику, у которого способностей меньше, чем у вас в кончике мизинца.
Отложив вилку, он с удовлетворением осмотрел пустые панцири креветок. Моя тарелка оставалась наполовину полной, и, когда подошел официант, я попросил ее унести.
Креббс усмехнулся:
— Надеюсь, мои слова никак не повлияли на ваш аппетит. Нет? Хорошо, тогда давайте поговорим о препарате, который вы принимали, и о ваших фантазиях про то, будто вы живете жизнью Веласкеса.
Очевидно, он узнал это от Марка, я имею в виду первые ощущения в Нью-Йорке, и я рассказал остальное — то, как я провел в Риме тысяча шестьсот пятидесятый год, — пока мы наслаждались десертом из земляники, черным кофе и напоследок граппой. Бутылка оставалась на столе, и я выпил несколько рюмок.
Когда я закончил свой рассказ, Креббс сказал:
— Знаете, я не поверил бы в это, если бы не услышал все из ваших собственных уст.
— Я сам до сих пор не могу поверить, а ведь это произошло со мной.
— Да, и позвольте мне сказать, Уилмот, что лучше вы, чем я. Я бы не стал принимать такой препарат ни за что на свете.
— Почему? Быть может, в конце концов вы бы стали Гольбейном.
— Да, или Босхом. Или же мне пришлось бы десять часов подряд стоять по уши в дерьме в дрезденской канализации. Снова. — Его передернуло. — В любом случае, любопытный феномен. Человек принимает препарат и испытывает ощущения, выходящие за рамки рационального объяснения. Скажите, вы знакомы с теорией о том, что у каждого человека пять тел?