Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века
Шрифт:
В тусклом блеске забайкальского серебра, как в зеркальной амальгаме, — история русской тюрьмы, русской ссылки. Судьбы десятков, сотен тысяч мужчин и женщин, положивших жизни в кротовых норах Даурии ради имперской серебряной монополии. Замерзших в лютые морозы, умерших от непосильного труда, истощения, тифа, чахотки. Забитых шпицрутенами, наложивших на себя руки. Судьбы взбунтовавшихся против аракчеевского режима в царствование Александра Первого солдат лейб-гвардии Семеновского полка. Участников декабрьского восстания 1825 года на Сенатской площади. Польского национально-освободительного движения 1831 и 1863 годов. Петрашевцев, народников, народовольцев.
Поднимись на взгорок, глянь окрест: на сотни верст, до самого горизонта, среди нетронутой природы, изумрудных кудрявых сопок, стремительных рек — остроги, остроги, остроги. Усть-Стрелочный, Иргенский, Телембинский, Еравнинский, Аргунский, Сретенский, Нерчинский. При каждом — серебряный рудник, сереброплавильный завод. Работа рядышком, в двух шагах от тюремных ворот. И погост недалече: вынесут в деревянном ящике, коли богу душу отдал, к ближайшему распадку, поплюют на ладони, возьмутся за лопаты. Выроют могилу, опустят, землицей вперемешку с песком присыплют малость. Все одно песцы ночью разроют али шакалы…
— Веселая, — улыбается ей шагающий сбоку телеги солдат с винтовкой за плечом по имени Степан. — Все хихоньки да хаханьки. Годов-то сколь?
— Семнадцать минуло, — смеется она ему в лицо.
— Бедовая, — качает он головой. — Крепче держись, дорога ухабистая.
Она встряхивает отросшими в пути волосами. Господи, до чего хорошо! Солнышко ласково светит, дышится легко. Словами не выразить, до чего красиво вокруг. Кудрявые сопки до самого горизонта, буйное разнотравье по сторонам дороги, бабочки порхают над головой. Жить и жить!
В ногах у нее охапка цветов, собранная Степаном. Астры, вьюнки, ромашки, иван-чай, ярко-красные пионы. Она перебирает стебелек за стебельком, подносит к лицу полураскрытый бутон ириса с грациозно изогнутыми пестиками, внюхивается, полузакрыв глаза, в нежный, отдающий сыроватой землей аромат.
— Ндравится?
— Очень.
— Нюхайте, барышня. — Степан поправляет ремень на плече. — Еще соберу.
С конвойной командой в Сретенске им повезло: фельдфебель и солдат были местные, из забайкальских переселенцев. Спокойные, уравновешенные. Не следят за каждым твоим шагом, не рыкают поминутно: «встать!», «садись!», «пошла!», не перематывают сидя напротив вонючие портянки. К обязанностям своим относятся по-крестьянски добросовестно, без суеты: работа она везде работа. Хоть в поле, хоть в лесу, хоть где еще.
Неделю по приезде в Сретенск они провели в здешней пересылке. Сидели в камере без решеток, несколько раз к ним наведывался врач, дал приболевшей Нине Терентьевой микстуру. Местный купец, виноторговец Лукин, прослышав, что в партии ссыльных есть больная, присылал им несколько раз домашние обеды, договорился с начальником острога, чтобы в камере на его деньги поменяли постельное белье.
Они отошли от вагонной одури, помылись в баньке. Закупили припасов на дорогу: домашнего хлеба, чаю, сладостей. Хранимых в Верином кошельке артельных денег хватало, арестантская их копилка пополнялась от самой Москвы — сибиряки по этой части не отставали от остальных: в Омске, Новониколаевске, в Иркутске местные ячейки социалистов передавали через начальника конвоя собранные с миру по нитке денежные пожертвования, драгоценные вещи: кольца, браслеты, часы. Когда, отъехав от красноярского вокзала, отмахав на прощанье руками немногочисленным провожавшим, пробившимся через полицейские оцепления на перрон, они обменивались впечатлениями, считавшая за столиком денежный приварок Вера помахала над головой желто-коричневой ассигнацией:
— Смотрите, товарищи! Екатериновка!
Сторублевая хрустящая банкнота с портретом Екатерины Второй пошла по рукам.
— Морозовы, рябушинские, с дороги! — сгребала Вера со столика денежную горку. — В кассе у нас восемьсот три рубля сорок семь копеек. Живем!
Наличной суммы вполне хватило бы, чтобы нанять до Нерчинска две рессорные коляски, но фельдфебель отсоветовал: не дело. Коляска штука капризная. Хлипкие рессоры, колесные обода ломаются то и дело. Неустойчива к тому же: в два счета можно перевернуться при переезде через речку али овраг.
— Путь неблизкий, без малого триста верст. Застрянешь, судьбу проклянешь. Ну их к богу, эти коляски.
Наняли в результате у местного извозчика Сапрыкина за сто пятьдесят рублей две двуконные телеги с высокими бортами: одну под скарб, другую для седоков.
— Прокатим с ветерком, барышни, — обходил снаряженный обоз слегка подвыпивший Сапрыкин в сопровождении сына. Трогал кнутовищем густо смазанные свежим дегтем колесные оси. — Благодарить будете. На сапрыкинский извоз еще никто не жаловался.
Взобрался, кряхтя, на облучок головной телеги, помолился в сторону невидимой церкви.
— Давай, Ферапонтушка, — обернулся к сыну, уже сидевшему на козлах. — С Богом!
Десять дней в забайкальской глуши среди нетронутой природы, покоя, тишины, тягучей дремы на пахучем сенце с мешком под головой, легких, безмятежных мыслей. Покачивается с боку на бок на ухабах скрипучая телега: подъем, спуск, новый подъем. Сопки, лесистые кряжи, стремительные речки, переправы. Короткие стоянки, чтобы сбегать по нужде за ближний бугор, испить водицы в бьющем из-под камушков ключе, подождать, пока отец и сын Сапрыкины напоят и перепрягут лошадей. Ночевки — в одиноких поселениях, поселках рудоплавильщиков, на заимках, хуторах. В чистых беленых избах поселенцев, в охотничьих домиках на опушке девственного бора. На расстеленной попоне у костра, в обнимку друг с дружкой — под неумолчное стрекотание цикад, испуганный вскрик ночной птицы, дружный храп спящих неподалеку возниц и конвойных.
Сколько было переговорено за это время, сколько волнующих вопросов, которые необходимо обсудить. Она словно приподнялась на цыпочках, отворила дверь в комнату, где беседовали взрослые люди, услышала такое, чего раньше не приходило в голову. Заставило задуматься, по-настоящему во что-то вникнуть, осмыслить до конца. Лежала с открытыми глазами в телеге под звездами, перебирала в памяти услышанное. Смежались веки, мысли делались летучими, наплывал, заволакивал отяжелевшую голову неодолимый сон…
— Подъем, барышни! — слышалось над изголовьем.
Она терла глаза, сидя на подстилке: Сапрыкин-старший. Умыт, расчесан надвое. Колдует с ложкой над очагом с висящим на треноге котелком. Неподалеку, на валунах конвойные и Ферапонт. Толкуют о чем-то, щурятся на выкатившееся из-за дальних сопок лохматое невыспавшееся солнышко.
— О, господи, светло уже! — выпрастывает рядом руку из-под простыни Вера. — Заспалась…
Поднявшаяся следом Аня желает всем, позевывая, доброго утра. Они причесываются, глядясь в карманное зеркальце, обуваются. Аня с Верой помогают ей и страдающей от ревматизма Нине спуститься, идут с полотенцами в руках к ближнему лужку, через который течет в ложбинке неглубокий ручей.