Фантастическая ночь
Шрифт:
Я сел и сразу же почувствовал, что нарушил своим присутствием их непринужденное веселье, потому что за столом тотчас же воцарилось неловкое молчание. Я не решался поднять глаза от красной клетчатой скатерти, на которой были рассыпаны соль и перец: я чувствовал, что все они с удивлением рассматривают меня, и тут я понял - увы, слишком поздно, - что я чересчур хорошо одет для этого простонародного трактира: элегантный костюм, парижский цилиндр и жемчужная булавка в голубовато-сером галстуке; я понял, что мой наряд, весь мой облик, свидетельствующий о праздной роскоши, и здесь создал вокруг меня атмосферу враждебности и смятения. Безмолвие всего семейства пригибало меня все ниже к столу, я с ожесточением все снова и снова пересчитывал красные клетки скатерти, пригвожденный к месту мучительным сознанием, что неловко вдруг встать и уйти, и вместе с тем не имея мужества поднять на соседей глаза. Я вздохнул с облегчением, когда, наконец, появился кельнер и поставил передо мною массивную кружку с пивом. Теперь я мог по крайней мере шевельнуть рукой и, прихлебывая пиво, искоса взглянуть на них поверх края кружки. И в самом деле, все пятеро наблюдали за мною, правда без ненависти, но все же с немым изумлением. Они признали во мне чужака, вторгшегося в их скромный мир, почувствовали своим здоровым классовым инстинктом, что я ищу здесь чего-то чуждого моему миру, что не любовь, не склонность, не простодушное желание послушать музыку, выпить пиво, приятно провести воскресный день заманило меня сюда, а какое-то стремление, которого они не понимали и которого опасались, - так же, как мальчик у карусели испугался моего подарка, как тысячи безыменных созданий, толпившихся на гуляний, с безотчетным недоверием сторонились меня. И
Так я сидел, дотоле свободный человек, терзаясь и томясь, все наново пересчитывая красные квадраты на скатерти, пока, наконец, опять не пришел кельнер. Я подозвал его, расплатился и, оставив кружку почти полной, встал и вежливо поклонился. На мой поклон мне ответили вежливо, с удивлением; я знал, не оглядываясь, что теперь, чуть только я повернулся спиной, к ним возвратятся жизнерадостность и веселье, круг задушевной беседы опять замкнется, исторгнув чужеродное тело.
Я снова кинулся, но с еще большею жадностью, горячностью и отчаянием, в людской водоворот. Под деревьями, которые черными силуэтами поднимались в небо, уже редела толпа, вокруг ярко освещенной карусели уже не было такой давки и толкотни; люди расходились с площадки. Непрерывный многоголосый гул дробился теперь на множество отдельных звуков, которые мгновенно тонули в оглушительном громе оркестра всякий раз, как с какой-нибудь стороны опять начинала греметь музыка, словно пытаясь удержать бегущих. Изменился и облик толпы- подростки с воздушными шарами и пакетиками конфетти уже ушли домой, исчезли и почтенные семьи со стайками детей. Теперь слышались пьяные выкрики, из боковых аллей развинченной и все же крадущейся походкой выходили оборванцы; за тот час, что я просидел, пригвожденный к чужому столу, этот своеобразный мир стал грубее, низменней. Но именно эта двусмысленная атмосфера, вызывавшая ощущение подстерегающей опасности, была мне больше по душе, чем прежняя, празднично- мещанская я чуял в ней то же нервное напряжение, ту же жажду необычайного, которой томился и я. В этих слоняющихся подозрительных фигурах, в этих выброшенных из общества отверженных я видел отражение самого себя: ведь и они с тревожным любопытством ожидали яркого приключения, острого переживания, и даже им, этим проходимцам, завидовал я, глядя, как свободно, уверенно они двигаются; ибо я стоял, прислонившись к столбу карусели, тщетно пытаясь сбросить гнет молчания, вырваться из своего одиночества, не в силах шевельнуться, исторгнуть из себя хоть слово. Я только стоял и смотрел на площадку, освещенную мелькающими огнями карусели, стоял, вглядываясь в окружающий мрак со своего островка света, в бессмысленной надежде ловя взгляды проходивших мимо людей, когда они, привлеченные яркими фонарями, поворачивались в мою сторону. Но никто не замечал меня, никто не нуждался во мне, не хотел избавить от тоски.
Я знаю, безумием было бы думать, будто можно рассказать, - а объяснить и подавно, - как это случилось, что я, светский человек, с изысканным вкусом, богатый, независимый, имеющий связи в лучшем обществе столицы, битый час простоял в тот вечер у столба неустанно вертевшейся карусели, пропуская мимо себя двадцать, сорок, сто раз одни и те же дурацкие лошадиные морды из крашеного дерева, под визгливые фальшивые звуки одних и тех же спотыкающихся полек и ползучих вальсов, и не трогался с места из ожесточенного упрямства, из сумасбродного желания подчинить судьбу своей воле. Я знаю, что поступал нелепо, но в этом нелепом сумасбродстве был такой напор чувств, такое судорожное напряжение всех мышц, какое, вероятно, испытывают люди только при падении в пропасть за секунду до смерти; вся моя впустую промчавшаяся жизнь вдруг хлынула обратно и заливала меня до самого горла. И чем мучительнее была моя упорная неподвижность, безрассудная надежда, что чье-то слово освободит меня, тем большее наслаждение находил я в своих муках. Этим стоянием у столба я искупал не столько совершенную мной кражу, сколько равнодушие, вялость, пустоту своей прежней жизни; и я поклялся себе, что не уйду отсюда, пока не увижу знамения, не получу весть о том, что судьба отпустила меня на волю.
Тем временем надвигалась ночь. Гасли огни то в одном, то в другом балагане, и всякий раз словно разливающаяся река слизывала пятно света на траве; все пустыннее становился освещенный островок, на котором я стоял, И я с трепетом взглянул на часы. Еще четверть часа - и размалеванные деревянные кони перестанут кружиться, красные и зеленые лампочки на их глупых лбах потухнут, умолкнет музыка. Тогда я останусь совсем один во мраке, один в тихо шелестящей ночи, всеми отверженный, всеми покинутый. Все тревожнее поглядывал я на темнеющую площадку, по которой теперь лишь изредка торопливо проходила запоздалая парочка или, пошатываясь, брели подвыпившие парни; но за площадкой, наискосок от меня, еще трепетала жизнь, таинственная и волнующая Время от времени проходивших мимо останавливал негромкий свист или прищелкивание языком. Тогда они сворачивали в темноту, оттуда слышался шепот, приглушенные женские голоса, иногда ветер доносил взрывы резкого смеха. То там, то сям по краям тускло освещенной площадки выступали какие-то фигуры, которые тотчас скрывались, чуть только в свете фонаря мелькнет остроконечная каска полицейского. Но едва лишь он удалялся, как призрачные тени появлялись снова, и я уже отчетливо видел их силуэты, так близко подходили они к свету; это были самые подонки этого ночного мира, грязь, оставленная пронесшимся людским потоком: проститутки из числа самых убогих и жалких, у которых даже нет своего угла и которые днем спят где-нибудь на полу, а по ночам, понуждаемые голодом или каким-нибудь проходимцем, неустанно бродят здесь, в темноте, за мелкую серебряную монету отдавая любому свое истасканное, поруганное, изможденное тело, в вечном страхе перед полицией, - затравленная дичь, сама в свою очередь подстерегающая добычу. Как голодные собаки, выползали они постепенно на свет в поисках запоздалого прохожего, чтобы выманить у него одну или две кроны, выпить на эти деньги в кабаке глинтвейна и поддержать тускло мерцающий огарок жизни, который все равно уже скоро догорит в больнице или тюрьме.
С невыразимым ужасом смотрел я на этот мутный осадок, на эту грязь, осевшую на дно, после того как схлынула праздничная толпа. Но и в этом ужасе была какая-то услада, потому что даже из этого грязнейшего зеркала глянуло на меня давно пережитое и забытое. Через эту глубокую вязкую трясину я некогда прошел, много лет тому назад, и теперь она опять заискрилась в моем сознании фосфоресцирующим светом. Странно, как много открывала мне эта фантастическая ночь! Она снимала с меня все покровы, обнажая самые темные стороны моего прошлого, самые сокровенные мои порывы. Смутные воспоминания вставали из давно минувших отроческих лет, когда взгляд с жадным любопытством трусливо и робко останавливался на таких созданиях; припомнилось, как я впервые поднялся по скрипучей промозглой лестнице и вдруг, как будто молния разверзла ночное небо, я отчетливо увидел каждую подробность - большую олеографию над кроватью, ладанку, которую она носила на шее, и снова всеми фибрами души почувствовал, как тогда, смутную тревогу, отвращение и первую мальчишескую гордость. Я снова всем своим существом пережил тот далекий час. И, - точно пелена упала с моих глаз, - как передать эту беспредельную ясность сознания? я внезапно понял, что эти существа вызывают во мне такую жгучую жалость, такое острое чувство близости именно потому, что они отбросы жизни, и я, только что совершивший преступление, чутьем угадывал сходство между их голодным блужданием во мраке и моими бесцельными поисками в эту фантастическую ночь,
Подле меня опять грянула музыка. В последний раз завертелась карусель, заключительным хороводом огней врезаясь в темноту, возвещая конец воскресенья и начало будней. Но уже не было желающих, лошади без седоков бешено мчались по кругу, усталая кассирша уже сгребала и пересчитывала дневную выручку, и служитель подошел с крюком, дожидаясь последнего тура, чтобы с грохотом опустить железные ставни. Только я, один я все еще стоял, прислонившись к столбу, и смотрел на пустынную площадь, где, словно летучие мыши, мелькали какие-то тени, ищущие, как я, поджидающие, как я, и все же отделенные от меня непроницаемой стеной. Но вот одна из них, по-видимому, заметила меня, потому что она медленно подошла поближе; я хорошо разглядел ее из-под полуопущенных век: маленькая, кривобокая, золотушная, без шляпы, в безвкусном нарядном платье, из-под которого выглядывали стоптанные бальные туфли; все это было, вероятно, приобретено постепенно у старьевщика и уже вылиняло, смялось от дождя или при каком-нибудь грязном похождении под открытым небом. Она подкралась совсем близко, становилась передо мной, бросая на меня острый, как крючок рыболова, взгляд и в зазывающей улыбке приоткрыв гнилые зубы. У меня перехватило дыхание. Я не мог ни шевельнуться, ни смотреть на нее, ни уйти; я знал, что вокруг меня бродит человек, который чего-то ждет от меня, которому я нужен, что наконец-то я могу единым словом, единым движением сбросить с себя мучительное одиночество, невыносимое сознание отверженности. Но я, словно под гипнозом, оставался недвижим, как деревянный столб, к которому я прислонялся, и в каком-то сладостном полузабытьи чувствовал только - между тем как утомленно замирали последние звуки музыки - это близкое присутствие, эту волю, домогавшуюся меня; и я на мгновение закрыл глаза, чтобы во всей полноте ощутить, как из глубины темного мира меня, словно магнитом, притягивает к себе человеческое существо.
Карусель остановилась, мелодия вальса оборвалась на последнем, стонущем звуке. Я открыл глаза и успел еще заметить, как женщина, стоявшая подле меня, отвернулась. Ей, по видимому, надоело чего-то ждать от деревянного истукана. Я испугался. Мне стало вдруг очень холодно. Отчего я дал ей уйти, единственному человеку в этой фантастической ночи, который не чурался меня? За моей спиной погасли огни, с грохотом опустились ставни. Конец.
И вдруг - но как описать это даже самому себе?
– словно артерия разорвалась в груди и горячая алая кровь хлынула вспененной струёй, вдруг из меня, надменного, высокомерного, замкнувшегося в холодном спокойствии светского человека, вырвалось, как немая молитва, как судорога, как крик отчаяния, ребячливое и все же столь страстное желание, чтобы эта жалкая, грязная, золотушная проститутка еще хоть раз оглянулась и дала мне повод заговорить с нею. Ибо пойти за ней мешали мне - не гордость, нет, гордость моя была раздавлена, растоптана, смыта совсем новыми чувствами, - но малодушие и растерянность. И так я стоял трепещущий и смятенный, один у позорного столба темноты и ждал, как не ждал с отроческих лег, когда я однажды вечером стоял у окна и чужая женщина начала не спеша раздеваться и все медлила, не зная, что на нее смотрят; я взывал к богу каким-то мне самому незнакомым голосом о чуде, о том, чтобы эта полукалека, эта жалчайшая из человеческих тварей еще раз повторила свою попытку, еще раз обратила взгляд в мою сторону.
И - она обернулась. Еще один раз, совершенно машинально, оглянулась она на меня. Но в моем напряженном взгляде она, по-видимому, прочла призыв, потому что остановилась, выжидая. Она стала вполоборота ко мне, посмотрела на меня и кивком головы указала на тень за деревьями. И тут-то, наконец, я очнулся от мертвящего оцепенения, способность двигаться вернулась ко мне, и я утвердительно кивнул головой.
Безмолвный договор был заключен. Она пошла вперед по полутемной площадке, время от времени оглядываясь, иду ли я за ней. И я шел за ней: ноги уже не были налиты свинцом, я мог переступать ими. Непреодолимая сила толкала меня вперед. Я шел не по своей воле, а словно плыл за нею следом, как будто она влекла меня на незримом канате. Во мраке аллеи, между балаганами, она замедлила шаги. Я поровнялся с ней.
Несколько секунд она приглядывалась ко мне испытующе и недоверчиво; что-то смущало ее. Очевидно, мое странное поведение, мой наряд, столь неуместный в ночном Пратере, казались ей подозрительными. Она неуверенно озиралась по сторонам, явно колеблясь. Потом сказала, указывая вглубь аллеи, где было черно, как в угольной шахте: - Пойдем туда. За цирком совсем темно.
Я не мог отвечать ей. Убийственная грубость этой встречи ошеломила меня. Мне хотелось убежать под каким-нибудь предлогом, откупиться от нее, сунув ей монету, но моя воля уже не имела надо мной власти. У меня было такое чувство, какое испытываешь, когда мчишься на салазках по крутому снежному скату: сердце замирает от страха, и все же упиваешься стремительным движением и, вместо того чтобы тормозить, с каким-то пьяным, но сознательным восторгом безвольно летишь в пропасть. Я уже не мог повернуть обратно и, быть может, вовсе и не хотел повернуть, и когда она вплотную подошла ко мне, я взял ее под руку. Рука была худая, словно и не женская, а как у недоразвитого болезненного ребенка, и едва лишь я ощутил ее сквозь тонкий рукав, меня пронизала размягченная, участливая жалость к этому убогому, раздавленному комочку жизни, который выбросила мне эта ночь. И невольно пальцы мои погладили эти слабые, хрупкие косточки так целомудренно, так почтительно, как я еще никогда не прикасался к женщине.
Мы пересекли тускло освещенную аллею и вошли в рощу, где верхушки густолиственных деревьев, тесно смыкаясь, задерживали душную, дурно пахнущую тьму. Я заметил, хотя уже с трудом различал что-либо в темноте, что она, держась за мою руку, очень осторожно оглянулась, а через несколько шагов - еще раз. И странно: между тем как я в каком-то дурмане, не сопротивляясь, шел навстречу сомнительному приключению, в моем сознании была полная ясность. С зоркостью, от которой ничто не могло укрыться, которая угадывала малейшее движение, я заметил, что позади, у самого края аллеи, какие-то тени скользят за нами следом, и мне даже послышались тихие, крадущиеся шаги. И внезапно, - так молния белой вспышкой озаряет местность, - я почуял, я понял все: что меня заманивают в западню, что сутенеры этой женщины крадутся за нами и что она ведет меня, в темноте, в какое- то условленное место, где я стану их добычей. Со сверхъестественной ясностью, какая бывает только в мгновения между жизнью и смертью, я видел все, взвешивал все возможности. Еще было время спастись - с улицы, которая, видимо, пролегала неподалеку, доносился шум трамвая, - я мог крикнуть или свистнуть, сбежались бы люди: отчетливо вставали передо мной картины моего бегства, моего спасения.