Фантастические путешествия Барона Брамбеуса
Шрифт:
Всю бедность жизни под луною
И ничему не доверял! Н.Языков[22]
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .?
Когда я был коллежским секретарем, свет казался мне очень скучным; я негодовал на все — на свет и на чины, на ленты и на человечество. В самом деле, человечество десятого класса представляет не много занимательного: развлечения его слишком вялы, мысли как-то слишком низкопоклонны, даже глупости незаметны, — а самые лучшие надежды так далеки, туманны, серы, так упитаны крепким духом северных наших передних, что это ужас!.. Мои понятия всегда стояли без шляпы перед понятиями высших девяти рангов, всегда простуживались из почтения и всегда страдали насморком; кровь моя действовала так медленно и так слабо, как циркуляры, которые я переписывал; всякий день моей жизни был на
Но, повторяю, когда я был коллежским секретарем, мне было очень скучно. Видя себя забытым и мои дарования пренебреженными, я перестал ходить в канцелярию и начал ходить к моей начальнице, чтоб обратить на себя внимание начальника. Но он и тут меня не приметил. Есть на свете люди, которые ничего не примечают!.. Я оставил начальницу и пошел искать сильных ощущений.
Моя душа уже не вмещалась в тесных пределах десятого класса; она бродила, кипела, вздувалась, выступала из берегов и потопляла собою все смежные низовые чины, всю нагую, бесцветную равнину взморья гражданской жизни, Я родился поэтом, романтиком, и душа моя непременно требовала сильных ощущений. Бледные, томные, спазмодические, слегка нарумяненные и гладко причесанные красоты классицизма проходили по ней, как тени по полотну, не оставляя ни малейшего впечатления. Я жадно прочитывал творения новой поэтической школы, мечтал днем и ночью о страшном, мрачном, отвратительном, ужасном и был в отчаянии, что ни на Невском проспекте, ни на Черной Речке не находил ничего подобного. Чтобы согреть душу новыми, неизвестными ей чувствами, чтобы произвести корчь в сердце, сведение в жилах, судороги в мозгу и упоиться выспреннею, недоступною для обыкновенных умов сладостью, я желал впасть в чахотку и начать харкать кровью; я воображал себе роскошь быть посаженным на кол; иногда мне хотелось скитаться по свету с отсеченным языком и руками и сочинять стихи в этом положении — или видеть себя заживо запертым в гробу и съеденным червями — или снизу до пояса замерзнуть в Неве, а сверху от пояса до головы возгореться любовью и пылать пожаром страсти в виду всей Английской набережной — или, затворясь в больнице неизлечимых, быть схваченным вихрем кашля, стона, колик, горбов, ран, гноя, паралича, падучей болезни и антонова огня[25] и кружиться до смерти в омуте человеческих страданий - или провалиться внутрь кладбища и лежать среди бесчисленных остовов на груде перебитых черепов и ребр, тогда как по мне плясали бы мертвецы, черти, ведьмы, вампиры, змеи, ящерицы, жабы и все, что составляет прелесть жизни, прекрасное и высокое в природе; не то из коллежских секретарей прямо попасть в коллежские советники - не то хоть быть поглощенным огнедышащею горою — не то, наконец, хоть самому проглотить огнедышащую гору!.. Тогда, по крайней мере, ощутил бы я что-нибудь сверхъестественное, был бы глубоко тронут, приятно измучен, растерзан и счастлив.
Но спрашиваю, где и как найти у нас такие ощущения — у нас под 60-м градусом широты — у нас, где точка замерзания воды есть в то же время точка теплоты всех чувствований, где они как стали на нуле, так и стоят зимою и летом?.. Я искал сильных ощущений везде, где только у нас их ни предполагают: искал я их в жирных щах, в убийственных кулебяках, в мертвецком пунше и в Летнем Саду в девять часов вечера, — и нигде не мог на них наткнуться. Они, видно, редко там попадаются, хотя мои товарищи уверяли меня в противном.
Все великие поэты играют в карты: борьба жадности с судьбою есть поэзия кармана. Я пустился играть в карты, и играл шибко, чтоб произвести в душе, коснеющей в одном и том же чине и лишенной движения, хоть какое-нибудь потрясение. И это потрясение действительно скоро случилось с нею; случилось оно во время жестокой драки, когда я, в пылу поэтического вдохновения, зашиб пятьдесят тысяч рубликов у двух молодых и неопытных коллежских регистраторов, недавно прибывших из деревни служить отечеству с хорошими деньгами.
Но после этого спасительного потрясения скука, истинно классическая, грозила истребить в моем сердце зародыши прекрасных страстей и превратить его в пустыню. Регистраторы непременно хотели подать на меня жалобу — я никогда не любил сырой и мрачной прозы тюрем, где сердце человеческое запирают тяжелою веригою из предосторожности от вторжения великих чувствований, где благороднейшее создание в мире сидит в бездействии и уничижении, как ум, заключенный в железной клетке трех единств, молящий подаяния нескольких мыслей и куска славы сквозь толстую решетку риторики — и уехал из Петербурга, оставив своих противников без денег и в 14 классе.
Но куда ехать?.. Поеду в Москву.
Нет, в Москве скучно. Что я там увижу?.. Развалины старинной боярской гордости, по которым женихи-спекуланты томно пробираются в наемных каретах! Груды обломков имений, очистившихся от банкового залога, на которых сидят разодетые в пух невесты, вертя пальчиками от скуки и считая звезды на груди приезжающих из Петербурга!.. Там уже нет поэзии; она пропала вместе с древними окладистыми бородами, бобровыми шайками, ферязями[26], опалами, теремами и воеводствами; цирюльники соскребли ее с лица английскою стадию, европейская полиция подмела ее с улиц, площадей и нравов, кафедра пиитики вылущила ее из молодых понятий, французские корсеты выжали ее из женских сердец вместе с азиатскою любовию. Вист, это погребальное развлечение страждущей подагрою образованности, довершил разрушение поэтической Руси, разбив общество плотное, сильное, задорное, резкое, бурное, потешное — важное натощак, пляшущее вприсядку навеселе, — разбив его на мелкие кучки, о четырех лицах каждая, геометрически расположенные на земной поверхности и безмолвно соображающие умом отношения королей к тузам и судьбу тузов, дрожащих перед лицом козырной пятерки. В Москве мне нечего делать. Притом, регистраторы легко там меня отыщут. Лучше отправлюсь в Малороссию, посмотрю на отечество стряпчих и повытчиков[27]: должно быть любопытно видеть канцелярские гении в пеленках, еще ползающие по грязному полу и младенческою ручкою рисующие на песке первые черты будущего чернильного крючка. Хочу упиться поэзиею подьячества[28]. Еду в Малороссию.
Еду, еду — и все то же: равнина, лес, болото; болото, лес, равнина; на равнине лесок, за леском рожь; за рожью опять лесок, за леском опять рожь. Мой взор скользит уныло по этой клетчатой, симметрически разрисованной поверхности, и я воображаю себе, будто во всю дорогу читаю бесконечный роман покойной литературной школы, разделенный на равные главы, прорезанный межами правильных периодов, писанный слогом чистым, гладким, шлифованным пемзою и покрытым лаком, где злодеяния и добродетели размещены по циркулю, крестообразно, в виде шахматной доски, нарочно устроенной для невинной игры в чувства с благосклонным читателем. Я зеваю и еду.
Приезжаю; никто меня не примечает, потому что я поэт 10-го класса. Я тоже ничего не примечаю, кроме арбузов, блох и клопов, которых можно найти и в Монастырке[29]. Спрашиваю: откуда берутся стряпчие и повытчики? Хохлы мне отвечают: А бог знае, пане!.. Ищу поэзии и повсюду встречаю приказную прозу, без правописания. Напрасно проехал я всю Россию: здесь никогда не бывало предметов сильных ощущений. Даже некого обыграть в карты!.. Прощай, отечественная Нормандия! Сажусь в длинную бричку, крытую белым полотном. Жид с огромною дубиною правит четверкою пегих, чахлых кобыл. Я еду далее.
Но я слишком опрометчиво произнес приговор мой о Малороссии. Дождь начинает идти, и картина переменяется: вся страна мгновенно превратилась в океан грязи. Мы плаваем по ней с бричкою и четырьмя пегими кобылами. Положение мое становится несколько занимательнее. Здесь есть поэзия!..
Буря, вьюга. Сильный ветер волнует грязные пучины. Изорванные поярковые шляпы, перебитые грибы, раздробленные дыни и подошвы от старых сапогов носятся с волнами по черной их поверхности. Я всякий час нахожусь в опасности претерпеть бричкокрушение. Страх и отчаяние кровавыми когтями рвут мою внутренность; легкое, голубое пламя надежды еще по временам мелькает в душе моего жида, озаряя грязь и мою судьбу бледным, зловещим, смертельным светом лампады, теплящейся над гробом лицемера; но я уже слышу за бричкою пронзительный, холодный, как лед, ужасный, как ночное эхо вертепа, хохот погибели, которая, уцепясь мощными руками за задние колеса, удерживает наше стремление изо всей силы... Я в первый раз в жизни испытываю над собою действие сильного ощущения: оно очаровательно!..
После двухнедельного грязеплавания бричка моя благополучно бросает якорь в вольной гавани Одессе. Это было ночью, посреди улицы. Мы благодарим небо за наше спасение. Мой кормчий, жид, радостно соскакивает с козел на землю; но — увы! — он тут же тонет в бездонной луже грязи, в которой мы впотьмах остановились. Я роняю горячую слезу в память несчастной его кончины и остаюсь в бричке до утра, держась обеими руками за сундук, заключающий в себе мои надежды в круглых металлических плитках и мою будущность в листочках. На другой день жители и будочники прибегают огромною толпою, ободряют меня кликами, приносят длинные доски, кладут их одним концом на краю брички, а другим на тротуаре и устроивают для меня безопасный спуск. Я сажусь на свой сундук, съезжаю на нем по доскам и выхожу на твердую землю в столовой какогото трактира. Вот вся история поэтического путешествия моего из Малороссии чрез Новороссию, на край всея Руси, в Одессу. Теперь я постигаю поэзию грязи, которую малороссияне так страстно любят переносить в свои романы. Если когда-либо ворочусь в Петербург, то сочиню роман в стихах, то есть поэму, в которой напишу грязью величественную картину моего странствования и моих ощущений.