Фантастика и футурология. Книга 2
Шрифт:
Когда Стэплдона еще читали активно, он, пожалуй, самым несправедливым образом на свете заслужил о себе мнение как пессимист, поскольку грозными богатствами познания обогащал «свое» человечество постепенно, разбрасывая сокровища из ящика Пандоры достаточно равномерно на миллионолетия, я повторяю — несправедливым, ибо, как мы это видим уже сейчас, сундук-то раскрылся чуть ли не до дна над двадцатым веком, и одному поколению приходится волей-неволей выстоять под лавинами данайских даров, под тяжестью которых у Стэплдона сгибаются тысячи поколений. Судьба в трактовке Стэплдона больше похожа на статистический фактор, властелина всех возможных эволюций, нежели на некое «имманентное» зло истории или человеческой природы. Он показал будущее как накаты гигантских миллионолетних волн, которые, вздымая культуры, кидают их во тьму руин каннибализма; эта множественность поражений вызывает максимальное неприятие, но надо учитывать, что случаются они по сути дела невероятно редко. Нет также — что, пожалуй, справедливо — никакой однозначной связи, никакой явной корелляции между «уровнем» очередных культур и «глубиной» бездны, в которую они низверглись; порой человек сам уничтожал свой быт, но чаще это свершала слепая космическая флюктуация, вроде вспышки Новой, падения Луны, вторжения марсианских облаков. Так что Человек Стэплдона — не автодеструктивно зловредная бестия и не титан, топчущий галактики; он постоянно избыточен, наделен потенциями, лишь малую толику которых может реализовать каждая конкретная историческая формация. Потрудился этот человек недурно, коли строил все, какие только возможно, типы культур: и прометейские, и аполлонские, и дионисийские — все эти культурные соцветия, сколько бы раз они ни уничтожались, обнажают жесткое ядро хромосомной энергии, которая, слепая, непобедимая экспансивностью эволюции, заново начинает тот же самый процесс; таким образом, Человек Стэплдона — существо постоянно стремящееся в Космос и периодически сдерживаемое Космосом в этом усилии. Это выражено словами: «Звезды создают человека, и звезды его убивают». Чрезвычайно патетичный образ из-за его трагичности в особенности; в гораздо менее патетической форме положение человечества выражают слова Странного Джона о пауке, который пытается выбраться из ванны: чем выше он вскарабкивается,
Особенно сомнительным в столь целостно уже рассматривавшейся конструкции мне кажется то, что «исторический поршень» непрестанно доходит до самой обнаженной биологической сердцевины человечества; ведь ни один из очередных великих регрессов не ограничивается тем, что сдирает лишь часть культуризационных оболочек, но уничтожает все; отсюда социоэволюционная цепь не выглядит единым рядом, а образует ряд изолятов, связанных лишь наличием хромосомной нити наследственной и одновременно эволюционной передачи. В этой «глубинности» сегментации исторических перипетий я вижу влияние, которое Шпенглер оказал на Стэплдона; однако следует отметить, что приятие принципа иной, нежели окончательной, инволюции вида при катаклизмах, то есть сохранение непрерывности потока цивилизационных изменений, свело бы на нет необходимость написания этой книги, ибо взлет, который экспоненциально следует из такой предпосылки, попросту превышает возможности творческого мышления. Это означает, что если отдаленным предназначением человека является вовсе не трагедия, то мы, как предсказатели, не можем предложить иных, кроме трагичных, свойств экзистенции — если речь вести, конечно, об очень далеком будущем. Потому что трагедию даже весьма далекоотстоящих от нас в цивилизационном и культурном отношении существ мы всегда можем понять, а вот бытие будущих поколений, тотально по сравнению с нашим перетрансформированное, если б даже его удалось показать, оказалось бы для нас непонятным шифром.
Закономерность цивилизационной динамики, которую сегодня уже нельзя не замечать, состоит в показательном темпе приростов инструментальной эмпирии; и только аннулированию действия этого закона или же тому, что от него он просто отмахнулся, стэплдоновская картина обязана своей специфической форме и своей ритмичностью, так как исторический ход часов Стэплдона все время постоянен и дистанции, отделяющие пирогу от парохода, примерно такие же, как промежутки между нарождением зачатков биотехнологии и ее последующим автоэволюционным использованием. Так вот, равномерность хода всех таких открытий попросту ложна, пожалуй, для всех времен и миров; техноэволюция представляет собою независимую переменную прежде всего потому, что ее темп кореллируется количеством уже обретенной информации, причем явление экспоненциального ускорения следует из проникновения в «гибриды» элементов информационного множества. Конечно, местами, в которых происходит столь плодотворное скрещивание, являются человеческие умы, поскольку сложенные стопкой энциклопедии произвольного содержания сами по себе ничего не создают, однако умы эти — как бы места именно неизбежных информационных встреч, тем более энергетически плодотворных, чем большие количества эмпирической информации будут в них участвовать. Стало быть, момент открытия хромосомных структур от времени прироста знаний, позволяющих, например, управлять эволюцией данного вида, не могут отделять «долгие тысячелетия». Такое положение вещей человек неумышленно для себя создал. Оно — абсолютно объективное и поэтому от него независящее свойство мира. Человека сформировали миллионолетние бои за удовлетворение жизненных потребностей внутри едва лишь зачаточно осваиваемых окружений. Вдоль всей антропогенетической дороги он точно так же боролся на протяжении тысяч лет, прежде чем осознал основополагающее свойство своего экзистенциального положения, чтобы дать ему название; необходимость труда, мускульного и умственного усилия не покинули нас еще и по сей день. Но когда в результате таких усилий возникают автоматизированные технологии даже в их зачаточном состоянии, то тяжкая борьба с естественными противостояниями и работа, выбивающая из окружающей Среды материалы и порядок, необходимые для поддержания личного и общественного существования, начинают мыслящему существу казаться усеянной препятствиями переходной зоной, кою необходимо преодолеть для того, чтобы попасть на порог мира вечного спокойствия, идеальных свершений, то есть бесповоротно отброшенных в прошлое битв и трудов.
Такая картина притягивает, пока она достаточно малореальна, чтобы к ней можно было серьезно отнестись; лишь, пожалуй, в нашем веке появились мыслители, усомнившиеся в ее идеальной безмятежности. Раньше она просто казалась утопией, сегодня же к ней можно относиться как к состоянию если даже и достижимому в принципе, то на практике не заслуживающему воплощения.
Мы еще не научились мыслить в обстановке истинной свободы, поэтому втайне предпочитали бы, чтобы такой автоматизированный рай был неосуществим — не по собственному решению человека, но скорее из-за неизбежных, то есть неуничтожимых свойств самого мира, присущей ему структуры. Однако поскольку человечество — за исключением немногочисленных избранных — всегда страдало от неудовлетворенности и недоедания, постольку их идеально симметричная противоположность в виде чрезмерного обилия всевозможных благ, только того и ждущих, чтобы их поманили, — кажется (во всяком случае, наивному человеку) Землей Обетованной. Поэтому абсурдно нелогичной представляется вероятность того, что спустя столетия борьбы за реализацию (техническую) жизненных облегчений можно ожидать в грядущих столетиях — технического (возможно) усложнения того, что уже чрезмерно было облегчено до состояния всеобщего благоденствия. Такая картина почти повсеместно пугает, но не проявляется резко и первопланово, потому что размеры неравностей на планете пока еще не уменьшаются; поэтому всегда можно считать, что это всего лишь не поддающаяся реализации утопия. Однако если мы в порядке осторожного оптимизма примем, что не всё — в смысле человеческих судеб — окончится в ХХ или XXI веке, то поймем, что неизбежно должны будут свершиться акты глобального регулирования сфер, до сих пор управляемых одной только стихией (например, демографический прирост, международные контакты, отношения между наукой — поставщиком эмпирической информации — и технологией как реализатором этой информации, то есть звеном, воплощающим в жизнь и распространяющим инновацию, разработанную теоретически). Поскольку после превышения некоторого уровня цивилизационной сложности места для стихийного самоконтроля процессов уже нет, постольку спонтанность и стихийность внутри структуры с очень высокой сложностью — это динамит, поставленный на огонь. Ведь человек, как рациональное существо, не может строить рай в соответствии с инстинктивными рефлексами, свойственными плодовой мушке. Такая мушка сориентирована на максимальное размножение, и если б ей удалось преодолеть преграды, тормозящие результативность такого размножения, то за один летний сезон земной шар покрыли бы толщиной в милю брюшка так расплодившегося мушиного стада и они заслонили бы тучами Солнце, уничтожили растительность, отравили воды. Таков и был бы конец этого «идеального рая» мух, которым дозволили размножаться так, как это позволяет встроенная в них экспансивная биологическая потенция. Все это было бы следствием разрыва тормозящих, отрицательных обратных связей, регуляционно, то есть уравновешивающе направленных на целостность экологической иерархии в биосфере. А поскольку невозможно разрывать существующие в биосфере именно такие регуляционные петли и в то же время не считаться с последствиями подобного акта, то таковой процесс предоставляет новые свободы, неразрывно сросшиеся с новыми необходимостями (принятия регуляционных решений). Коли же возникает ситуация свободы, то прежде всего она означает одиночество: уже нельзя спрашивать природу о соответствующем направлении выбора и поведения и нельзя положиться на автоматизм техноэволюционных градиентов, поскольку это означало бы выход из заточения элементарных потребностей и переход в неволю того, что должно было лишь удовлетворять эти потребности. Техноэволюция, отпущенная на свободу, агрессивна: вначале появляется табакерка для носа, а вскоре оказывается, что для более совершенной — автоматической — табакерки лучше подошел бы не человеческий, а уже какой-то другой нос [95] , тоже наверняка «автоматический», но поскольку мы не кролики, зачарованные глазами змеи, постольку нет никаких причин, которые заставили бы техноэволюцию играть по отношению к нам именно роль такого «очарователя», а мы должны были бы позволить ей взять нас за горло. Отсюда необходимость решительного обращения к имманентности культурных ценностей (и отсюда же кризис, вызванный тем, что техноэволюция, заменяющая ценности на удобства, есть не что иное, как короед, подтачивающий и разрушающий культуру).
95
«Не нос для табакерки, а табакерка для носа» — польская поговорка.
Но всего этого Стэплдон вообще не замечал. Ведомое его чуткой рукой повествование ни разу не доводит до «техноразнузданной эскалации», и гедонизм никогда не угрожает его обществам. То есть антиномию бытия он видел в чем-то другом, не там, где могли бы ее разместить многие современные мыслители. Не в парадоксе голода, чрезмерное удовлетворение которого поворачивает к вожделенному будущему. Он не заметил коварного шанса «технически забаюкивающего рая», который лишает человека разума, когда принимает на себя труд умственный после того, как принял физический. Нет. Противоречие он усматривает в экспансивности и ее неизбежных вывихах; чем выше сумеет человек забраться, тем ужаснее грохнется на дно, с которого с таким трудом выбрался. Стагнация ему никакая не угрожает, поскольку он обречен на вечную борьбу. Значит, он — Сизиф, к тому же Сизиф одинокий, которому не дано установить контакт с каким-либо иным разумом (почему — легко понять: такой контакт должен был бы нарушить принципиально трагическую картину). Стэплдон не видит в человеке существа, которое могло бы постоянно подчинять себе историю, овладеть ею так, чтобы она стала чем-то вроде глины в руках мастера. Человек со своей историей управиться до конца не может, она непременно на склоне долгого цикла подомнет и раздавит, чтобы он ушел во мрак, из которого выглянет через миллиард поколений, озверев от прозябания, заполненного поражениями; чем для Антея была Земля, тем для такого человека будет возврат в лоно биологии, которую он периодически покидает в результате культурных подъемов. Это эстетически очень перенасыщенная картина, напоминающая идеал Рильке — существо, результатом роста которого является «der Tiefbesiegte von immer Gr"osserem zu sein» [96] . Ибо, действительно, для того чтобы справиться со все выше взбирающимся человеком, Природе приходится использовать постоянно усиливающиеся, прямо-таки астрономических масштабов флюктуации в качестве инструмента уничтожения: вначале достаточно неумения манипулировать новой формой энергии, потом — нашествие живых существ, далее — падение Луны, наконец, всё Солнце
96
Быть наголову разбитым вечно превосходящими силами противника (нем.).
Предсказания утрачивают последнюю силу на расстоянии восьмидесяти или ста лет от настоящего времени: далее — только мрак, нераспознаваемая темнота будущего, а над нею — один знак, один выразительный, также нами не расшифрованный, но тем сильнее выделяющийся во всей громаде непостижимого, а именно — Silentium Universi [97] . Ибо Галактика не заполнена цивилизационными излучениями, она не кишит вспышками астроинженерных работ, а должна бы, если бы хоть какой-нибудь тип инструментальной показательной ортоэволюции был законом психозоиков в измерении Космоса. Это совершенно ясно, поэтому об этом стоит и нужно помнить.
97
Молчание Вселенной (лат.).
А еще следует понимать, что означает тот факт, что львиная часть небывалого, размещенного Стэплдоном в пучинах времени, уже исполнилась, что десятилетия выполнили план стэплдоновских миллиардолетий. Это означает, что осуществляется, собственно, все, что сорок лет назад можно было еще представить — при крайнем напряжении воображения. То, что еще не произошло, мы считаем неосуществленным, но уже ничто не считаем полностью и окончательно фантастическим — как выдумку. Каждому водителю, который долго и с большой скоростью путешествовал ночью, известно явление мнимого сокращения освещенной части дороги, которая раскрывается перед фарами автомобиля; это пространство, которое выглядит значительным на небольших скоростях, по мере увеличения скорости начинает как бы проваливаться под автомобиль. Что-то подобное происходит с цивилизацией, набирающей взрывную, стремительную скорость движения с той минуты, когда накопленные за столетия запасы информации, как некоторый эквивалент топлива, вдруг возгораются и обеспечивают ускоренный полет; и в такой ситуации нам еще более потребны прогнозы, поскольку все меньшие отрезки времени отделяют точки, в которых нужно принимать соответствующие решения, от точек, в которых уже любые решения могут оказаться запоздавшими, но одновременно уменьшается достоверность предсказаний, особенно долгосрочных. Стэплдон миллионократно недооценил возможности информационного взрыва, его всемирного возведения на престол, проблем второй и третьей промышленных революций (в его картинах нет даже намека на «роботов»!).
Он показал некую версию человеческой природы и истории человека, причем эта история в ее внепредсказательных качествах оказалась, пожалуй, нарисована не без некоторого соответствия. Возможно, ее адрес изменится в таком, например, смысле: когда-нибудь это будет произведение, которое написано не о будущем человека, а как раз о прошлом, осуществляя при экстраполяционных намерениях ретроспекцию, а не предсказание. Поскольку возвышению человека здесь постоянно сопутствует рост всяческих недугов, преследующих его. А может, испытание временем выдержат лишь эстетические ценности; это будет не «научно выполненный портрет», а переложение человеческого портрета на язык художественной модели, опутанной моральными ценностями, то есть попытка «свершения акта правосудия человеческому миру». У человека, представленного в этом произведении, Стэплдон старался не отнять ни одного качества и не ампутировал частей «животного наследия», но и не хотел его возвысить, и в этом я обнаруживаю ценность его стоящего особняком одинокого усилия. Пассажиры и даже кучер дилижанса могут позволить себе чуток сладко вздремнуть, а цивилизационным аналогом такой дремы являются утопические грезы, лишенные эмпирического статуса. Но как не может ни сладко, ни горько грезить водитель гоночной машины, внимательно следящий за каждым поворотом шоссе, летящего ему под бешено вращающиеся колеса в зыбком свете фар, так не может такая цивилизация, как наша, удовольствоваться фантастическими картинками, безразлично — розовой ли глазурью или черным дегтем намалеванными. Для нее проблема доброкачественного прогноза — жизненно важный вопрос. Полное динамическое бездействие такого организма, как многомиллиардное человечество на протяжении десятков или даже сотен столетий представляется невозможным. Такая неподвижность, такая идеальная уравновешенность стаза невероятна, ведь во всем видимом Космосе мы не обнаруживаем ни одного процесса с таким уровнем устойчивости, разве что они действительно очень сложны. Земная цивилизация, как целое, еще никогда полного стаза не достигала и, вероятно, именно поэтому еще бытует представление, дескать, это будет некая вершина динамического совершенства, в смысле равновесия, которое, будучи однажды достигнуто, уже продолжится как бы автоматически. Но любая достаточно новая информация, которая приводит к системным переструктуризациям, может нарушить существовавшее до того равновесие, поэтому, если сравнить информативное содержание науки с жидкостью, заполняющей баллон шприца, а введение информации в жизнь (то есть инструментальное использование теоретически полученного знания) с использованием шприца, то мы поймем, что не каждая такая процедура приводит к благоприятным или даже спасительным результатам только потому, что она новая. История науки и технологии учит нас, что в общих чертах удается предвидеть лишь немедленные результаты «нового укола», поздние и далекоидущие последствия внедряемых технологий не поддавались, по крайней мере до сих пор, прогнозированию. Отсюда можно сделать вывод о фатаморганном характере картин будущего как рая автоматических свершений, поскольку видение такого погружения в болото гедонистских удовлетворений есть лишь иллюзия. Это очередной акт фальсификации познавательной сути предсказания, вызванный эффектом перспективы, родственный эффекту схождения рельсов на горизонте. И мы, собственно, попадаем во власть миража, поскольку усматриваем в существующих до сих пор тенденциях шансы «потребительской удовлетворенности» и уже представляем себе мир, заполненный техникой, завязанной в замкнутую систему. Но как рельсы в действительности не сходятся на горизонте, так же не идеально тождественны все тенденции вновь возникающих технологий; природа мира, насколько мы ее уже знаем, просто совершенно другая, а именно — открытая, во всяком случае, как неисчерпаемость возможностей, которые могут постоянно обновляться. Поэтому мы предпочли бы рациональные — антицикличные, невозвратные, неповторяющиеся видения будущего. Грядущее скорее всего не будет повторять прошлого ни в виде точных копий, ни пародийно или трагически усиленных, если только мы сами его не направим на столь ошибочный путь. Предсказывание оказывается все более сложным занятием, между прочим, потому, что с каждым новым десятилетием поиски в исторических хрониках готовых парадигм для прогноза будут все более тщетными. Аналогичная ситуация возникла бы, если б мы к некой части биоэволюционного древа пытались применить методы футурологического предсказания, опираясь на строение той части того же древа, которая уже принадлежит прошлому.
Мы могли бы использовать образцы, взятые из одной эволюционной ветви отряда приматов (Primates), хотя бы для грубой ориентации в трансформативном интервале изменчивости другой изучаемой в данный момент ветви тех не приматов. Но уже нельзя экстраполировать с подсемейства Hominoidea (человекоподобные приматы) на человека: новый социоэволюционный фактор, который появляется вместе с Homo Sapiens, аннулирует всю биологическую парадигматику. Конечно, он не делает этого как бы одним сечением и за один раз; как и при том великом «техноэруптивном» старте в будущее, который стал уделом ХХ века, не все образцы и аналогоны, которые можно отыскать в историческом прошлом, мгновенно теряют ценность: нет, ценность они утрачивают постепенно; если человечество целым преодолеет зону объединительных кризисов, которые оптимизм хотел бы поместить в наступающем столетии, мирах какой бы то ни было неизбежной исторической цикличности, понимаемой как конный привод, в котором все безнадежно повторяется по кругу, должен окончательно развеяться.
Эвтопия и дистопия научной фантастики
Несмотря на то что сусеки научной фантастики плотно забиты произведениями, они особо интересующими сейчас нас материалами не изобилуют. Мы начнем просмотр постэплдоновских предложений фантастики с романа Артура Кларка «Конец детства». Это «чистая фантазия», о чем говорят уже слова, помещенные во вступительных замечаниях: автор предупреждает, что мнения, высказанные в произведении, ему не принадлежат. Сказанное следует понимать точно так же, как заявление лояльного престидижитатора, что, мол, появление и исчезновение кроликов в цилиндре не соответствуют его личным физическим убеждениям. Дело-де в трюке, а не в нарушении законов природы; так же и Кларк рассказывает фантастическую историю, лишенную каких-либо прогностических ухищрений. А может быть, у нее есть какое-то аллегорическое значение? Это произведение, опирающееся на мотив «чужих», прибывающих на Землю, чтобы взять власть над людьми ради их же блага. Все происходившие до того процессы — гонка вооружения, глобальные антагонизмы — резко тормозятся при появлении и зависании на небесах планеты гигантских многомильных кораблей, с которых неведомая раса оверлордов объявляет о доброжелательном протекторате над землянами. Попытки сопротивляться кончаются ничем; через полвека человечество, насильно умиротворенное, уже живет в согласии и гармонии. Наконец в заранее назначенный день оверлорды, до того скрывавшие от людей свой внешний физический облик, публично его открывают: они похожи на дьяволов (волосатый хвост, рога на голове, покрытые кожей крылья). Но это малосущественно: с дьяволами из религий у них нет ничего общего. Вскоре обнаруживается гораздо более серьезная тайна: живущее в данный момент поколение людей — последнее. Рождающиеся дети должны будут положить начало совершенно иному виду, причем не биологическому. Не гонка вооружений, не вызванная ею угроза самоуничтожения людей заставили оверлордов прибыть на Землю. К тому же явились они не по собственной воле: их прислало Нечто, чего они и сами не знают и что называют Суперразумом Космоса (Overmind). Опасность скрывалась не в атоме, поскольку война могла лишь уничтожить Землю. Истинная угроза таилась в первых исследованиях феноменов «пси» (внечувственных), потому что здесь скрыты силы, которые, если ими пользоваться неосторожно, могли бы людей, этим занимающихся, сделать чем-то вроде «духовного новообразования» для всей Галактики. Но теперь дело подходит к завершению: конец детства одновременно будет и концом человечества. Земля полностью распадется, а перед Новой Расой (то есть потомками людей, духом превышающими даже оверлордов) будут во вселенной стоять совершенно новые задачи, да притом еще такие, что их невозможно сформулировать на человеческом языке.