Фантики
Шрифт:
Современники видели великую заслугу Васнецова в том, что он спас отечественную живопись от опостылевшего жанр с его вечным “кабаком у заставы”. Вслед за прерафаэлитами, но независимо от них Васнецов решил заменить пошлую прозу народным вымыслом. Вместо “свинцовых мерзостей русской жизни” он хотел писать ее пестрые фантазии. Однако уже первые критики попрекали художника общим грехом русской школы – бескомпромиссным реализмом. Дело в том, что сказка не бывает правдоподобной, былина – тем более. Эпические сказания, как учило модное тогда мифологическое направление, служили нашим предкам неточными, но убедительными науками. Туча стала великаном, солнце – героем, луна – героиней. Превращаясь в людей, явления природы перенимали их мотивы и внешность, но только отчасти. Поэтому искусство древних условно и универсально. Так, скифская баба обозначает сразу все: это – и жена, и мать, и сыра-земля. Но Васнецов слишком долго был передвижником. Его богатыри не столько сказочные, сколько исторические персонажи. Художник опрокинул эпос в психологию, снабдив каждого героя подробным, как в прозе, характером. Пользуясь статичностью фронтальной композиции, где живой – один ковыль, художник дает нам вволю налюбоваться на своих богатырей, застывших в парадной позе, словно на снимке провинциального фотографа.
Добрыня, несомненно, рыцарь и джентльмен. Благородная посадка,
Если Васнецов и не смог возродить фольклор, он сумел его породить. Картина “Три богатыря” вернулась туда, откуда вышла, сама став источником устного народного творчества. Больше всего анекдоту понравилось то, что богатырей – трое. Образуя симметричную, устойчивую, как пирамида, фигуру, они дополняют друг друга, составляя минимальный, но исчерпывающий любую ситуацию сюжет. У каждого богатыря свое амплуа. Универсальное, неповторимое и расплывчатое, оно позволяет троице пускаться в любые приключения и выходить сухими из воды и целыми из схватки. В том числе и тогда, когда анекдот сталкивает трех богатырей с их галльскими братьями – тремя мушкетерами: Илью Муромца – с могучим простаком Портосом, Добрыню Никитича – с изящным Атосом, Алешу – со смазливы Арамисом, который тоже был своего рода поповичем.
В советской традиции васнецовские богатыри преобразились в трех незадачливых уголовников, которых замечательно воплотили на экране Вицин, Моргунов и Никулин. В новой России богатырей опять принимают всерьез – младоязычники. Во всяком случае, в интернете, склонном поощрять любые отклонения, я нашел адептов культа трех богатырей, которым они поклоняются, как сказано в ссылке, “во всеславянском святилище Перуна, что стоит во Невограде (Санкт-Петербург), на святой горе между улицами Ярослава Гашека и Бухарестской”.
По вертикали
Суриков
Василий Суриков
Переход Суворова через Альпы в
1779 году. 1899
Холст, масло. 495 х 373 см
Государственный Русский музей,
Санкт-Петербург
Из семи великих исторических картин Сурикова “Переход Суворова через Альпы” считается наиболее патриотической и самой слабой. Но мне, как и нашему букварю, она всегда нравилась больше других, ибо содержала очевидную тайну. По-моему, это самая непонятная и непонятая картина во всем отечественном каноне. Можно ли считать триумфом полководца отступление его армии? Следует ли отнести к батальному жанру полотно, забывшее изобразить противника? Завидна ли судьба русских солдат, срывающихся в швейцарскую пропасть? Что они вообще тут делают? Обо всем этом спорят историки, но не зрители, которые знают одно, а видят другое. Странности суриковской картины не ограничиваются содержанием и начинаются с формы. Узкая и длинная, картина никак не подходит к нормальной стене. Ее уникальный, если не вспоминать китайских свитков, формат – уже трюк, задуманный для того, чтобы вовлечь нас в движение, заразить головокружением и сбить с панталыку. Торжество вертикали над здравым смыслом утрирует географические и политические обстоятельства сцены. Русские здесь – посторонние. Они пришли из степной, горизонтальной державы: тут негде укрыться ни глазу, ни врагу. Уроженец далекого Красноярска, Суриков знал толк в расширении и верил в две силы родной истории. Одна – центробежная – вела его Ермака на завоевание Сибири, другая – центростремительная – тащила к Кремлю мятежную боярыню Морозову. (Художник трижды подшивал холст, чтобы написать ее достаточно широкомасштабно.) С “Суворовым” другая история – чужая. На Восток Русь расползалась, не зная препятствий более грозных, чем остяки с луками и стрелами. На Западе преградой стала сама вставшая на дыбы Земля. Остановленная не врагом, а горами, армия возвращается восвояси – слева направо. В “Ермаке” русские шли на Восток, на этой картине они в него падают. Стремительность этого спуска была, по признанию автора, сверхзадачей холста: “Главное у меня в картине – движение”. Тем удивительней, как Суриков, специально посетивший Швейцарию, изобразил процесс схождения с Альп, о котором я знаю по собственному опыту.
В отличие от привычных мне Карпат и Аппалачей, Альпы – горы молодые, амбициозные, растущие, одним словом – крутые. Пока идешь по лесу, это не сразу заметно. Но там, где кончается флора, подниматься можно, лишь хватаясь руками за камни. Это даже удобно, пока не начинается лед. Тут, однако, в игру вступает азарт: вершина манит не меньше выигрыша. Забыв обо всем, ты лезешь вверх, преодолевая силу закона – всемирного притяжения, естественно. В схватке с ним усилие мышц ощущается медленным подвигом: каждый шаг – рывок к победе. Бесполезная и потому достойная, она ждала меня на узком валуне, откуда открывается вид на два ущелья и три страны – когда нет тумана. Но он был, и взгляд охватывал пространство на расстоянии вытянутой руки, которой я мог любоваться и на равнине. Убедившись в этом, я решил спускаться, не зная как. Словно юный кот, нерасчетливо взлетевший на сосну в погоне за белкой,
Разделив, как нас учил сам мастер, холст по диагонали, мы получим две картины за цену одной. Правый треугольник отдан людскому потоку. Его исток скрывают альпийские миазмы – ядовитая серо-бурая дымка. Пробившись сквозь нее, нерасчлененная масса темных мундиров постепенно расцвечивается лицами, причем, что удивительно, разными. Мы привыкли к тому, что форма делает всех военных похожими: одинаковое обмундирование, стрижка, а главное – возраст. Наша война – участь молодых. Но обычай того века – рекрутская повинность – превращал армию в статистический срез народа, во всяком случае – его мужской половины. Используя эту возможность, Суриков показал солдат всех возрастов – от восторженного новобранца с только что пробившимися усиками до серьезного старика, перехватившего мушкет левой рукой, чтобы правой, не допустив кощунства, перекрестить лоб. По мере приближения к пропасти настроение солдат меняется в том порядке, в каком большой поклонник Сурикова Толстой описал эволюцию боевого духа в “Войне и мире”. В средней части полотна, как бы перед боем, служба еще имеет свой обычный смысл: барабанщик прижимает к животу уязвимый в камнепад инструмент, артиллеристы спускают на веревках бесполезную пушку. Проходя мимо Суворова, солдаты косятся на него с уважением, опаской и деланной бодростью. Но, миновав начальство, они уже думают только о себе, сосредоточенно готовясь к концу. О том, каким он будет, можно судить по донесению Суворова: “В сем царстве ужаса зияющие пропасти представляли отверзтые и поглотить готовые гробы смерти”.
Суриков их нам не показал. Верный своему обычаю изображать только утро стрелецкой казни, художник останавливает действие накануне страшного. Как умный триллер, он пугает ожиданием. Но ни на одной суриковской картине смерть не подходила так близко к его героям, как к тем трем, что почти обрушились в пропасть. В виду ее один закрылся полой, другой схватился за шляпу, третий широко раскрыл – распахнул – глаза, пытаясь ясно рассмотреть, что нас всех ждет. Из второго треугольника за армией наблюдает Суворов. Вслед за Ганнибалом и Наполеоном, он пришел сюда из другой, вроде как и написанной, картины. Сухопарый и изящный, на верном коне, который косится на хозяина с той же смесью благородных чувств, что его солдаты, Суворов кажется памятником самому себе. Обтянутый небритой кожей череп напоминает Вольтера. Такой Суворов, ничуть не похожий на настоящего, бегавшего нагишом по росе чудака, – откровенная аллегория. Он, как колонна, целиком принадлежит своему классицистическому веку, больше всего ценившему жесты и славу. Помня лишь о них, полководец, застыв в гордой и невозможной позе, указывает армии путь к бессмертию. Чтобы соединить две разные картины в одну, Сурикову понадобилась особая палитра. Он нашел ее, отказавшись от ярких декоративных красок, придавших праздничный колорит его мрачным шедеврам – “Стрельцам” и “Морозовой”. “Суворова” мастер пишет в элегантной и аскетической черно-белой гамме. Темной толпе, с трудом отрывающейся от угольной скалы, противостоит ослепительная белизна вечных, словно мрамор, льдов. Непролазная мгла начала и бестелесный свет конца оставляют узкий промежуток, в который вмещается вся драма картины, ускоряющей жизнь, как еще не изобретенное тогда кино.
Пан, или Пропал
Врубель
Михаил Врубель
Пан.
1899
Холст, масло. 124 х 106,3 см
Государственная Третьяковская галерея,
Москва
С годами выяснилось, что без водки я могу обойтись дольше, чем без музеев. Они для меня как лес и пир: станции питания, возобновляющие энергию души, без толку растраченную в будни. За ту немалую часть жизни, что мне удалось провести в музеях, я понял одно. Дороже всех мне художники, которые не только покончили с литературой, но и вернулись к ней – с другого конца. Этому сальто живопись научилась в счастливый момент, когда, усвоив урок освободивших ее от темы импрессионистов, она решилась вновь ввести в картину повествование. У этого рассказа был другой сюжет – не отличавшийся от символа. Чтобы прийти к нему, искусству понадобился компромисс между орнаментом и притчей.
Другими, принадлежащими Аверинцеву, словами, символ – это равновесие формы и содержания. В живописи такой паритет – и самое ценное и самое сложное. Если в картине преобладает смысл, зрителю достается аллегория, если побеждает форма – абстракция. Баланс, трудный, как фуэте на гимнастическом бревне, создает непереводимое единство видимого и невидимого, красоты и глубины, естественного и сверхъестественного, реальности и лежащей за ней истины. В русском искусстве ближе всех к этому идеалу подошел Врубель. “Пан” был написан без модели и в такой спешке, что картина кажется зафиксированной галлюцинацией. Порождение светлой и тревожной ночи, какими они и бывают на Севере летом, Пан явился с заболоченных берегов Десны, где, посредине Брянщины, располагалось поместье Хотылево. Гостивший там Врубель уже написал окрестный пейзаж для портрета жены. Но бес его попутал, и художник соскоблил любимую женщину, чтобы уступить холст сатиру.