Фараон Эхнатон
Шрифт:
— Да, наверное, — произнесла царица.
Недалеко от нее — всего на локоть — на сочной траве паслась пугливая куропатка. Она подняла правую ножку, повернула голову назад. Глаза ее точно черный песок. В них — чистые домыслы и настороженность. Эту куропатку особенно любила царица. Могла любоваться ею часами. И ей казалось, что птица думает о том же, о чем думает сама. В любое время! В радости. В горе. В тревоге. Какая это чудесная куропатка! Вот и сейчас: кто-то крадется в зарослях, слышен шорох сухих листьев — и куропатка заволновалась. Сердце ее застучало в тревоге. Не так ли сейчас и царица? Не так ли тревожится? И не такие ли у нее глаза?
— Дочь моя, ни ты, ни твой муж не должны показывать вида… Не должны горевать.
— У меня глаза
— Осуши их.
— Сердце слишком обижено.
— Успокой его.
— Мы думаем о тебе.
— Не надо. Есть бог! Он встает каждое утро, чтобы обозреть Кеми.
— Да, встает.
— Он решает, что здесь хорошо и что худо.
— Решает, — благоговейно повторила принцесса.
Семнех-ке-рэ слушал царицыны речи, дивясь ее мудрости и беспредельной, воистину мужской выдержке.
— Сейчас каждая ваша слеза и вздох ваш горестный будут развлечением для этой женщины.
— Так что же нам делать?
— Уповать на святого отца нашего, который в небе, в ореоле диска своего.
— Уповаем, — произнесла в порыве благоговения принцесса.
— Он повернет тердца в нужную сторону. И люди обретут прежнюю душу. Светозарный бог наш Атон не оставит Кеми. Он пребудет с нами в эти трудные дни. И в эти, и в грядущие.
Голос у царицы предательски дрожал. Но глаза ее были ясны, и не скажешь, что на сердце ее — тревога, а душа — муторна, как после глотка прокисшего пива. Зять ее почел своим долгом удалиться. Ему казалось, что мать с дочерью найдут для беседы особые слова, которые успокоят их, приведут в некоторое равновесие взбаламученные последними, может быть роковыми, событиями душевные силы. Его высочество осторожно поднялся и медленно вышел в дверь. Осторожно прикрыл ее за собою.
Дворец погружен в темноту. Где-то в конце коридора, словно на краю света, горит светильник. Скорбный дворец со скорбящей царицей! Разное случается в жизни! Бывает и такое: жил веселый, залитый смехом дворец, деятельный, могущественный, а стал гробницей.
Его высочество прошел на балкон. Облокотился о балюстраду, которая в форме цветочных стеблей.
Глядя в темноту, он думал о будущем, точнее, о завтрашнем, о послезавтрашнем дне. Что ожидает их? Что готовит фараон стране? Каковы помыслы Кийи? Неужели фараон предаст забвению вечную любовь к Нафтите, любовь, о которой осведомлены даже последний немху и парасхит, любовь, воспетую в гимнах, отображенную в живописи, увековеченную ваятелями и скрибами? Его высочество понимал, вернее, чувствовал — наступила пора неизвестности, треволнений и борьбы. Но борьбы — с кем? С фараоном? Это невозможно. С Кийей? Это все равно что с фараоном! С Хоремхебом? С Пенту? Кто, какой мудрец скажет: с кем предстоит борьба? Но испытания наверняка предстоят. Надо быть готовым ко всему.
Вот лежит огромная страна. Она простерлась во вселенной: от Верхних Порогов Хапи до моря Великой Зелени, в которое течет Хапи. И дальше: до азиатских владений, до государства бородатых вавилонян. И еще дальше! Огромная страна, огромный народ! Но что все это без божественной головы! Все равно что свет без божества! Если Великий Дом в Ахяти покачнется в глазах мира, то что же тогда, станет с Кеми? Отвернутся друзья, осмелеют враги, которые и так уже теснят фараоновы войска…
Но чем больше задумывался надо всем этим его высочество, тем сильнее ощущал немощь в делах государственных. Он мог ответить совершенно определенно только на один вопрос: между царем и царицей все кончено! Трещину в камне не заделать: она останется трещиной. Фараон не из тех, кто возвращается, вспять он не ходит, решенного дела не меняет. Дай бог, чтобы все окончилось только этим. Изгнание в Северный дворец — не самое худшее, что ожидает высокопоставленных особ. Его величество Аменхотеп Третий, их величества фараоны Кеми подали в свое время прекрасные примеры того, как надо усмирять непокорных: мешок, небольшая веревка, которой стягивается мешок, и — священные воды Хапи! Так приводятся к молчанию те, кто испытывает на себе беспредельный гнев фараона…
У
Между тем за дверью, совсем недалеко от Семнех-ке-рэ, плакала царица. Она обнимала дочь, и обе они плакали. Женщина одолела царицу — государственного деятеля. Та, которая много лет, не зная устали, помогала фараону советами и рожала детей — не выдержала! Она дала волю своим чувствам, своим слезам, своему горю.
Так плакали они — две первые женщины Кеми. Первые и прекраснейшие дамы великого града Ахяти.
Напрасно летают в уютной комнате все птицы Хапи и шумят камыши: гробница есть гробница!
С точки зрения пекаря
Недалеко от дома Ка-Нефер, на углу соседней улочки, жил и содержал пекарню уважаемый Мааниатон. (В прежние времена — Мааниамон. Не путать с родственником заики Усера.) Человек лет сорока пяти. С брюшком и практичной головой. С одышкой и острым зрением: знал, что творится даже под землей. Словно только что беседовал с кротами и сусликами. Одним словом, хитрец. В меру плутоватый в делах торговых. И, несомненно, честный семьянин. Он имел обыкновение судить о важных делах чуточку легковесно. Под словом «легковесно» надо понимать некоторую бесшабашность. Одни приписывали это его бездумности, а другие — связям с канцелярией семера Ахетатона. Подозревали в нем доносчика. А доносчики, как известно, испокон веку слыли провокаторами. Если не направишь беседующих с тобой по нужному руслу, то очень часто нечего будет и доносить. Признаться, и Нефтеруф заподозрил в нем доносчика. Остерегался его, покупая хлеб для Ахтоя и Ка-Нефер. (Надо же заниматься некоторыми домашними делами, если ты, можно сказать, сделался нахлебником.) Однако, присмотревшись повнимательнее, беглый каторжник пришел к выводу, что это не так. Мааниатон никакой не доносчик, а просто говорун, каких много на белом свете. Сейчас он мог сказать одно, а через час — совсем другое. Прямо противоположное. Как говорили столичные остряки, в голове у пекаря был несомненный сквозняк. И тем не менее мыслил он подчас оригинально. И даже умно. Он не требовал от своих собеседников активного участия в беседе: был счастлив, если его внимательно слушали и не перебивали.
В тот самый день, когда разнесся слух о новой соправительнице фараона, Нефтеруф ждал выпечки свежего хлеба. Мааниатон пил пиво и угощал Нефтеруфа. Работники возились у печи, бранились негромко, требуя от двух рабов то дров, то воды, то муки.
— Слыхал? — спросил пекарь. Ему не терпелось первым сообщить столичную новость.
— Новость? Нет, не слыхал.
«…Этот пекарь возбужден. Несомненно, новость важная. Я когда-нибудь отблагодарю его, если обрадует. Нет, он очень взволнован. Пьет пиво небольшими глотками. Точно требуется остудить сердце…»
— Значит, так, — сказал пекарь, — его величество сделал выбор. Наконец-то мы знаем, кто его соправитель.
— Как? Разве до сих пор это было неизвестно?
Пекарь тоже удивился:
— А ты что, догадывался, что ли?
— Я? Нет!
— А по-моему, тебе уже все рассказали.
— Ничуть, уважаемый Мааниатон. Я просто полагал, что царица и есть соправительница.
— Послушай, Нефтеруф, это тебе не с обезьянкой дурака валять. Я говорю о вещах более важных. О государственных делах, значит. А ты бог знает куда гнешь. Сразу видать, что ты из болванов.
Нефтеруф чуть не обиделся, да спохватился: разве обижаться человеку маленькому, жалкому по своему положению, какому-то уличному фигляру! (Именно так представился Нефтеруф в свое время с легкой руки паромщика.)
— Почему же я болван, уважаемый Мааниатон?
— Потому что ты — ничто!
— А ты?
— Я, значит, не болван. Потому что кое-что да значу. — Пекарь поразмыслил немножко и сказал: — Но перед семером я — болван. Перед женою его — болван. Перед его величеством — ничтожество, прах его ног. Вот кто я такой!