Фартовый человек
Шрифт:
Ленька, рассудив про себя, что колбаса точно пропадет, распорядился организовать раздачу ее местному населению Териоков, о чем и составил акт, начинавшийся словами «Именем Революционной Республики конфискованное у явного буржуя Лейкаса продовольственное съестное…».
Прибывшее начальство, однако, сочло возможным Лейкаса выпустить, поскольку у того наличествовали при себе все необходимые бумаги и лицензии, и вернуть ему указанные в перечне вагоны добра. Теперь уже Лейкас выдвинул против Леньки обвинение – в грабеже и злостном
В первые часы Ленька никак не хотел принять душой, что собственные товарищи чекисты не понимают революционного момента и встали на сторону буржуя.
– Ты хоть осознаешь, – сказал ему товарищ Оганесян, которому Ленька поначалу верил, как брату, – что совершил настоящее преступление против честного гражданина? Ты ограбил его, понимаешь? Он ведь в поте лица работал для того, чтобы в Петрограде были мануфактура и продовольствие. На свои средства достал и вез товары, а ты отобрал.
– Я, между прочим, не себе отобрал, – спокойно ответил Ленька. – Я для людей отобрал. Экспроприация, а вовсе не грабеж.
– И сколько же колбасы ты сам-то съел, дорогой товарищ? – спросил товарищ Оганесян внезапно.
Ошеломленный подобным поворотом беседы, Ленька надолго замолчал.
Товарищ Оганесян из родного вдруг сделался абсолютно чужим. И складки вокруг его рта стали чужими, и глаза глядели как у незнакомого человека.
– Ну так что? – настаивал товарищ Оганесян, приняв молчание Леньки за признание вины.
Ленька так ничего ему и не сказал.
После этого случая Леньку понизили в должности и направили во Псков.
Глава четвертая
Во Пскове все происходило тише, провинциальнее – не цельным куском, а россыпью. Однако суть дела от этого не менялась: недобитые буржуи непостижимым образом продолжали богатеть, а народ обнищал свыше всякой меры и помирал от отчаяния и разных болезней.
Город еще не успел толком оправиться от лютований хозяйничавших там в восемнадцатом батьки Балаховича и в девятнадцатом – Юденича. Как повествовал священник из кладбищенской церкви, хоронить приходилось в три слоя, чтобы все поместились в священных оградах и, таким образом, никого не оставить во тьме внешней.
Будучи пролетарием, Ленька философствовал тяжко, но верно; мысли в голове у него были глиняные, неповоротливые, но если уж попадали в раскаленную печь действительности и получали обжиг, то прочнее их нигде не сыщешь, хоть в Америке ищи.
Ощущая за собой правоту, Ленька не ведал ни малейшего страха: правда сама защитит и не даст сбиться с пути. Поэтому когда у него попытались отобрать эту правду, он ни на миг не заколебался.
Обидно, конечно, когда все в мире происходит правильно и вдруг этот порядок нарушается. Хотелось бы Леньке остановить время – вот это, теперешнее. Но оно неумолимо иссякало. С тех пор, как началась Революция, очень мучительно для каждого отдельного человека ускорился всякий жизненный
Пантелеев Леонид Иванович, двадцати лет, пониженный в должности сотрудник ЧК, поступил в распоряжение начальника Псковского отдела товарища Рубахина и сразу же получил несколько заданий, связанных с изъятием у граждан незаконно хранящегося оружия.
Товарищ Рубахин был псковской уроженец, с лицом как кирпич, и притом кирпич надтреснутый: зигзагом через лоб, скулу и щеку шел некрасивый шрам от удара шашкой, что случилось во время участия товарища Рубахина в демонстрации в поддержку рабочего класса.
Рубахин глядел устало и печально. Читал он плохо, без бойкости, поэтому все письменные дела вела у него идейная барышня в пенсне на шнурочке. Барышню звали Шура; она туго затягивала талию и всегда оповещала о своем прибытии громким стуком каблуков. Во всем остальном Шура не отличалась от других товарищей: она курила крепкую махорку, никогда не краснела и без малейшего душевного трепета подшивала в папку смертные приговоры.
С Шурой у Леньки вышел щекотливый инцидент еще в самом начале Ленькиной работы во Пскове.
Инцидент касался проблем свободной любви. До сих пор Ленька не имел случая углубиться в эту тему, но Шура сама быстро углубила новоприбывшего товарища.
Псковский отдел помещался во втором от угла доме у торговой площади. Найти легко: справа колокольня, слева гостинодворские арки, и все кругом припорошено шелухой от семечек. Газеты и листовки, из которых свертывали кульки, подкисли от дождей. Над площадью бесконечно кружит в незримых воздушных потоках огромный желтый лист; откуда прилетел и как до сих пор не пал – то неведомо; поблизости ни одного дерева не наблюдается.
Сквозь всю эту провинциальную тишь протопал красноармеец Пантелеев, свернул в улицу, вошел в дверь и уверенно поднялся по широкой лестнице бывшего товарищества «Далматов и Рейсс», украшенного какими-то причудливыми пестрыми, не существующими в природе гербами.
Товарищ Рубахин появлению Пантелеева очень обрадовался. Он поднял лицо от бумаг, которые исследовал, и сказал:
– Проходи, товарищ. Откуда ты, братишка?
– Я из Питера, – сказал Пантелеев, усаживаясь в изрядно засаленное и потертое кресло с обкусанными вензельками по спинке и малиновой обивкой. – Про меня должна была быть телефонограмма.
– Это Шура принимала, – рассеянно проговорил Рубахин.
Тут вошла с папками Шура и посмотрела на Пантелеева сквозь пенсне. Он привстал, приветствуя барышню, и снова уселся, потеряв к ней всякий интерес. Шура щелкнула портсигаром, чиркнула спичкой и сразу же страшно задымила. Она сказала что-то по поводу принесенных папок, потом собрала разложенные Рубахиным бумаги и ловко скрепила их внутри еще одной папки. И наконец вышла, дымя на ходу.
Рубахин сказал про нее:
– Неоценимый товарищ.