Фата Моргана
Шрифт:
Андрий направился к знахарке.
Марьяна, наверно, помогла, потому что через два дня Гафийка поднялась. Худая, желтая, почти черная, словно вдова, печальная и молчаливая. Она все убегала из хаты, чтобы не быть вместе со стариками. Особенно избегала отца, будто боялась его. Наедине плакала. И думала, думала, даже невмоготу ей становилось от дум...
Не все горе, бывала и радость.
После долгого летнего дня, когда солнце садится, а горячая земля медленно снимает с себя золотые ризы, когда на бледном, утомленном за день небе проступают украдкой несмелые звезды, когда в последнем луче солнца справляют игрища мошки, а поразительно мягкий золотисто-розовый воздух принимает вдали сиреневый оттенок и делает просторы еще более широкими, еще более глубокими,—
Сонная, почти бессознательно раскладывает Маланка в печи огонь и кипятит воду, чтобы приготовить Андрию ужин. Огонь пылает и гудит, а она закрывает глаза, покачивается, и ей кажется, что это шумит колосом нива и серп шуршит по стеблю. Ой, как душно, как солнце печет. Но нет, ведь это огонь жжет, слишком близко подошла. Вот она сжала сноп и скручивает перевясло [19] ... так болит спина, трудно нагнуться. Ага! Это она тесто месит на галушки. Жни, Гафийка, жни... трудно, сердце, зарабатывать, когда жнешь за двенадцатый сноп, а нужно. Что, палец порезала, шипишь от боли? Ай, нет — это кипяток бежит...
19
Перевясло — жгут из соломы для перевязки снопов.
Ест похлебку Андрий... кажется, говорит что-то... в хате или на дворе?..
— Почему не ужинаешь?
— А?
— Ужинать иди...
— Ужинай один... я потом...
Ложки надо бы по... а-а-а! помыть. Ноги такие тяжелые, будто в сапогах... а голова... голова едва на плечах держится...
Ну, наконец-то... На завалинке лучше. Ты спишь, Гафийка? Подушку взяла бы. Ну, спи и так, дитятко, если заснула. Ой, косточки мои, косточки болезные. Ой, мои рученьки, ноженьки... Иже еси на небеси. Хлеб наш насущный. А-а-а!.. звезды смотрят с неба, лягушки зовут спать. Голубой купол опускается все ниже и ниже... Наваливается на тело, опускает веки... Так сладко, спокойно. Не встал бы и на суд Страшный, не поднялся б, если бы счастье позвало... А небо все ниже и ниже... ласкает, обнимает... звезды щекочут, будто целуют. Душа растворилась в синеве, тело липнет к завалинке и тает, как воск на огне. Нет ничего... небытие... полное небытие!..
Разве это не радость!
Сразу же после жатвы стало ясно, что зима будет голодной. Все засуха да засуха. Рожь сгорела, хлеб уродился редкий и слабый. Смех и горе было смотреть на то, сколько заработали Маланка с Гафийкой, а настрелянных Андрием уток и зайцев паны съели. Еще труднее будет заработать в эту зиму, чем в прошлую, а те — мерившие землю, как ушли, так и след их простыл. Ни слуху ни духу. Андрий тоже молчит что-то о заводе.
По селу шли разговоры о Гудзе. Рассказывали, что он в ярости дубиной убил вола. Ударил по уху и расколол череп. За это пан выгнал его из усадьбы, и теперь Гудзь шляется без работы, пропивает последнюю одежду и хвалится, что и с паном будет, как с волом. Однажды Гудзь забежал и к Андрию.
— Ловишь рыбку, «пане добродзею»? — приветствовал он его с пьяным смехом.— Лови, лови, может, ею подавятся те, которые едят ее. Заводчик!.. Думает, что для него завод выстроят. Как же, беса пухлого дождешься!.. Совы да вороны там жить будут, пока не завалится все к чертовой матери. Говори — отпускаешь
Он рассердился, загремел дверью и вышел из хаты, но через минуту вновь просунулось в дверь красное упрямое лицо.
— Эй вы, заводчики! Помните одно, еще придет коза к возу и скажет «ме»... Но Гудзь покажет дулю,— вот!..
Андрий не выдержал.
— Ах ты пьянчуга, живодер, что тебе от меня нужно? — бросился он к двери, да Маланка не пустила.
— Оставь! — пронзительно завизжала она и засверкала на него зелеными, полными злорадства глазами.— Не тронь, изувечит. Тогда как на завод пойдешь?
— На завод?
— Ну да...
— На завод, говоришь?
— Слыхал же... выстроят для тебя...
Она цедила слова, будто яд.
Андрия душила злоба.
— Зудишь, болячка? Зуди, зуди, пока не почешу. Лучше скажи: засеяла поля свои? Много тебе намерили? Где ж те паны, которым ты руки лизала?
— А где ж? Завод тебе строят...
— Ты опять свое?..
Андрий побил Маланку. Она лежала на лавке и громко стонала, а он бродил по оголенным серым полям, равнодушно, без цели, лишь бы подальше быть от дома.
Гафийка плакала. Она лучше нанялась бы.
К покрову вернулся Прокоп. Шел слух, ему не посчастливилось. Сперва не мог наняться, народу нашло больше, чем нужно, и цены упали; потом заболел в Каховке и пролежал месяц, затем направился в Таврию, а оттуда попал на самое Черноморье. Вернулся ободранный, больной и без денег. Маланка не слишком верила этому. Чего только люди не наговорят! И она тайно от своих побежала, словно по делу, к Кандзюбихе. Оказалось — правда. На Прокопе лица нет, даже почернел, от ветра валится да все отлеживается, а старуха Кандзюбиха едва не плачет, рассказывая, что насилу очистила сына от вшей. Где уж ему жениться — думал заработать хоть на свадьбу, а тем временем такой год выпал, что и хлеба не хватит...
Грустная возвратилась домой Маланка и никому не рассказала, что видела и слышала. Пусть это умрет вместе с ней.
Чем ближе было к филипповкам, тем больше Маланка теряла покой. Не давала покоя и Гафийке. Дух аккуратности и порядка овладел ею совершенно — и она возилась по целым дням: дважды побелила хату снаружи и внутри, ежедневно подмазывала печь да подводила красной глиной шесток.
Гафийке пришлось вырезать из бумаги новых казаков и цветы и наклеить их на стены от икон до самых дверей. Крылья голубков, колыхавшихся перед образами на нитке, заменены были новыми, еще более яркими, а для того, чтобы достать обоев с красными розами под образа, пошли все яйца, собранные одно к одному.
— Что ты ходишь черная! — гремела Маланка на Гафийку и заставляла ее едва ли не ежедневно менять рубашку. Сама чесала ей голову и вплетала в косы новые ленты. По осенним вечерам она рано зажигала свет, прихорашивалась, будто в праздник, и, сидя в своей прибранной хатке, часто поглядывала на дверь, тревожно прислушиваясь к лаю собак, и волновалась, будто кого-то ожидая.
Иногда днем, бросив работу, она выдвигала из угла Гафийкин сундук и рассматривала ее убогую одежу, разворачивала расшитые полотенца и переводила задумчивый взгляд на дочь. Потом поправляла на ней монисто, обдергивала рубашку, укладывала складки юбки и печально покачивала головой, смахнув украдкой слезы.
Но что она не могла равнодушно слышать — так это бубен. Как только с дальнего края села под облачным осенним небом раздавался его глухой звук, она выскакивала во двор, прислушивалась, старалась угадать, в чьем дворе справляют свадьбу, и проявляла столько любопытства, кто кого посватал, словно надеялась сама скоро выйти замуж. Она жила в вечной тревоге, ее движения стали быстрыми, нервными, а небольшие черные глаза беспокойно поблескивали.
А бубен гудел. Начиная с середины недели по улицам ходили невесты с распущенными косами и кланялись в ноги, приглашая на свадьбу, или месил грязь свадебный поезд, наполняя холодный воздух песнями. Маланка в одной рубашке выскакивала на порог, подпирала голову ладонью и жадно следила за свадебной процессией, зябла и не замечала этого. Она несказанно раздражалась.