Фатум. Том второй. Голова Горгоны.
Шрифт:
– Господи, защити и укрой меня и овец твоих! – продолжил молитву падре. – Спаси и сохрани нас, грешных… Дай силы Самсона20 и укрепи дух наш! За что провинились мы, Господи? Вот, весь я пред Тобою… каюсь, Господи, каюсь… Очисти души наши от дурных желаний и помыслов. Помилуй нас, грешных, как помиловал покаявшихся ниневитян21 после проповеди Ионовой…
Через какое-то время Игнасио встал с колен; большой и сильный, он ощущал себя немощным стариком. Глянул в оконце, на стекле которого пестрели винно-красные
Отец-настоятель не знал, в какой степени этот рецепт предосторожности, привезенный триста лет назад испанцами и португальцами в Новый Свет, мог обезопасить жилища от зла и нечисти. Однако в глазах его был одержимый блеск, когда после похорон кузнеца он настоял, чтобы каждый христианин на двери своей хижины начертил крест (точно в память о Ветхозаветной пасхе), вывесил чеснок с камфарой, окропил порог святой водой и три раза на дню повторял: «Христос – Ты воистину Сын Бога Живого».
Падре вздрогнул: его насторожило царапание песка о стекло, будто кто-то швырнул горсть. Затем его окружила странная, вязкая тишина. Он вышел из комнаты. Вечер приполз незаметно. Сегодня день был особенно тяжелым и тягучим, как смола. Но отца Игнасио изумило другое. На площади, вкруг которой, словно пчелы перед ульем, завсегда собирался народ, в этот час не было ни единой души.
Падре знал, что большинство индейцев, отстояв должное время за утренней мессой, на поля так и не вышли, они оставались при мастерских: занимались уборкой, вытаскивали по его настоянию на солнце циновки, чистили от паразитов жилища, – словом, занимались всем чем угодно, лишь бы не покидать стены миссии. Однако сейчас площадь и прилегающие к ней улочки были пусты, если не считать стайки долгогривых мальчишек, которые толкались у сторожевой вышки – дергали друг друга за вороные волосы и о чем-то спорили.
Игнасио хотел было расспросить их о родителях, но они, не заметив его, побежали вдоль частокола, подпрыгивая, как маленькие бойцовские петухи.
Вечер стремительно таял. В притихшем воздухе драным тряпьем чертили пируэты летучие мыши… С востока беспредельным фронтом катилась великая тьма.
Не на шутку встревоженный тишиной в миссии, настоятель Санта-Инез, отложив все дела, направился к молчаливым хижинам.
Глава 9
Петухи еще не пели. Диск солнца только-только собирался подниматься из багровой раны небес, когда в тяжелые, грубо выструганные ворота миссии Санта-Инез ударили. Звук напоминал удар камня, сорвавшегося с высоты. Падре Игнасио нахмурился, отложил гусиное перо: «Кого в сей час послал Господь?»
Удар повторился – неотвратимо, зло. Монах-доминиканец перекрестился, подхватил со стола тяжелый шандал, вскочил со стула. «Черт! Где носит этого беспутного сержанта Аракаю? Опять дрыхнет, как мерин!»
Игнасио щелкнул ключом, высунулся из-за церковных дверей. Серое небо с пурпурными венами угрюмо взирало на него. Вытоптанное артио миссии было пустым и молчаливым. Казалось, повсюду распростерся глухой полог тайны.
Отец-настоятель с тревогой скользнул по нарисованным охрой крестам на окнах и дверях, на сухие головки чеснока, пучками подвешенные над порогом, затем перевел взгляд на высокие – в три ярда – ворота миссии и ощутил, как кожа на затылке схватилась льдистыми, колкими иголками.
Каменные удары повторились; волнуя кроны дерев, простонал ветер. Холодный и влажистый, он задул свечу в дрожащей руке Игнасио, напомнив воем стенания близких Хуана де ла Торрес – кузнеца миссии Санта-Инез, когда гроб с его обезображенным телом опускали в черную пасть мукреди – могилы.
«Это ОН… ОН… это ЕГО рук дело…» – шептали крестьяне… Люди наспех осеняли себя крестом, целовали распятие в руках бормотавшего молитву падре и уходили прочь…
– Откройте ворота! – взорвался голос. – Эй, Аракая! Ты спятил, что ли? Это я – капитан Луис! Узнал мой голос? Хочешь, я немного отъеду назад – теперь видишь, старый перец, что тебя не дурачат?!
– Теперь вижу, капитан, – раздался из-за глинобитной стены застуженный голос.
Падре Игнасио заслышал топот босых ног и приметил встревоженного сержанта. Его жабьи ляжки обтягивали перелатанные лосины с сильно вытянутыми коленями; голые волосатые плечи прикрывал камзол нараспашку, из которого в полном величии выкатывался живот. Вид у Аракаи был жалкий и беззащитный.
Окованные железом и медью ворота открывались с тягучим скрипом. Не дожидаясь, когда они распахнутся, всадники ринулись в образовавшийся проем.
* * *
Драгуны Луиса были злы и пьяны. Дорога – многие сотни испанских лиг по раскаленной альменде, по гористым тропам Сьерра-Мадре, – казалось, превратила их в демонов пустынь. С хохотом и скверной они кружились по площади стаей ястребов, подняв на ноги перепуганных крестьян и домашнюю птицу, тискали краснокожих девок и поднимали фляжки.
Капитан Луис нежно поглаживал пальцами четырехдюймовую сигару и с насмешливой улыбкой, оставаясь в седле, наблюдал. Ухмылка не сошла с его губ даже тогда, когда на пороге церкви показалась знакомая фигура падре Игнасио. Сын губернатора де Аргуэлло, сняв ошейник со своей своры, не торопился надеть его вновь. Драгунам нужен был отдых, они заслужили его – и он не мешал им вкушать прелести жизни.
Меж тем Рамон дель Оро, старинный приятель Луиса из королевских разведчиков-волонтеров, забросил как овцу к себе на седло смазливую мексиканку. Его роскошное белое сомбреро весело звенело монистой и было никак не меньше фургонного колеса.
Дель Оро, по прозвищу Сыч, был родом из индейцев тараумара, но лишь наполовину; отец его был белым, но где он и кто он, не знал даже Господь. Быть может, оттого в груди Рамона и жила с детства двойная ненависть: как к тем, так и к другим, взросшая на крови непримиримых врагов. С годами ненависть сделалась образом жизни. С нею Сыч пил вино, с нею проливал кровь. Внешность полукровки не вызывала приятных ощущений при встрече. Он был скуласт и смугл, что седло. Мореная рожа на кряжистом пне шеи; топорные черты лица с перебитым в двух местах носом; и дикие усы, которые всегда топорщились то страстью, то жестокостью и упирались в серьгастые уши.
Ко всему прочему дель Оро был упрям и несгибаем, что индейский лук. Решения принимал не задумываясь: был голоден – жрал, костенел в седле – заваливался спать, а поймав жертву – насиловал и убивал, торжествуя, если сия добыча была светла на волос и кожу.
– Сука, даже дышать не вздумай против! Ты сегодня… станешь моей! – глаза Рамона горели пугающей похотью и жаждой. Меж чресел запульсировал, загудел ярый бубен желания. Его грубые ласки сыпались на затравленную девушку, трепетавшую осиновым листом.