Фауст и физики
Шрифт:
Но возможно ли Знание без жертв? Может ли человек двигаться дальше, ничем не платя за движение?
Когда Прометей похитил огонь с неба, боги «наказали» его. Они приковали его к скале, где орел терзал его печень. Это не боги разгневались на человека: это природа заставила его платить по счету Знания.
От этой платы человек никогда не избавится. Фауст тоже заплатил за свою «вторую жизнь»: он умер. Он расплатился жизнью, как и хотел того Мефистофель. Фауст не мог оставаться бессмертным — тогда бы он не был человеком.
Среди всего человеческого, что было ему не чуждо, ему было
Если бы Фауст погиб от опытов, это тоже была бы естественная смерть. Сколько людей заплатили собой за физику еще до того, как взорвалась бомба! Этих имен десятки. И это имена лучших из лучших.
Не обстоятельства были повинны в этой плате и не сами люди. Это был расчет с природой, отдавшей им секрет ядра. Если б они знали больше о нем, они могли бы уберечься. Но они двигались в неизвестное — и в числе неизвестного была эта плата.
Десятки физиков облучились до того, как была облучена Хиросима. Но последнее было делом рук человека, его мог предотвратить человек. Первое — не зависело от него. Этой трагедии он не мог преодолеть.
Эта плата за знаниене планируется. Человек не знает о ней заранее — он не устраивает сознательного жертвования, не рассчитывает на него.
Плата эта неожиданна. Она внезапна, как и открытия, которые делает человек. Она может прийти в тот момент, когда человек не готов к ней, когда она будет жестокой несправедливостью по отношению к нему.
Она может застичь его в начале дороги, на полпути, при первом же шаге и при последнем. И это делает ее еще трагичнее.
Человек может избавиться от одной платы, но завтра природа потребует от него другой. Так же, как и он сам потребует от нее выдачи новой тайны.
Это новое и оплачивается новым. И человек не может предугадать, чем именно.
Смерть от радиации была для него новой смертью. В земном опыте человека не было такого. Смерть эта была невидима и неслышима, она не имела ни цвета, ни запаха. И когда это с ним случалось, человек не чувствовал ничего. Облученный, он жил, не подозревая, что облучен.
Это был удар из-за угла, плата, заставшая врасплох.
Теперь он подготовлен к ней. Теперь он знает, как защищаться. Но что будет завтра? И какэто будет выглядеть?
Предощущение этой трагедии всегда сопутствует его славе. Слава творчества стоит рядом с ней.
Совесть человека не препятствует этому. Она, наоборот, толкает его: иди дальше! Она почти требует, чтоб он сделал следующий шаг.
Это уже не драма идей и не драма обстоятельств. Это трагедия самой жизни, самого существования ее.
Но где же выходотсюда?
Это выход — сама жизнь.
Это переживания и муки ее, это разрешение ее «старых» и «новых» проблем. На это человек кладет себя. На это он кладет весь свой срок, и это дает ему ощущение бытия— ощущение, которое пересиливает, пока он живет, чувство трагедии.
Трагедия Гёте разрушилась бы, если бы на другом ее полюсе не было этого — жизни Фауста и наслаждения ею. Фауст превратился бы в машину, в Гомункула, не дыши он в согласии со всем сущим, не ощущай он этого, не наполняйся он этим. Фауст погиб бы, разум сжег бы его, если бы само течение жизни не уносило его.
Как бы ни разрослась драма идей, это в человеке останется. Это не исчезнет, как не исчезнет обмен крови и воздуха, рост клеток, ощущение света, холода и тепла. Пока человек жив, он знает, что нет высшего состояния, чем то, в котором он находится, нет высшего преодоления трагедии.
Так же как Фауст, бросается он в «вихрь мучительной отрады». Так же как тот, пьет «сладость досады». И так же, «наслаждаясь, тушит страсть свою и наслажденьем снова страсть питает».
Это соревнование с природой, с собой и с обстоятельствами доставляет ему наслаждение. И чувство, что он при этом живет,насыщает его.
«Я так слился со всем живым, что мне безразлично, где в этом бесконечном потоке начинается или кончается чье-либо конкретное существование», — говорил Эйнштейн.
Трагедия Гёте не была бы бессмертной, если бы в ней не было этого. Если бы сладость смертной жизни не питала ее. Это сладость мига,но в этом миге заключено все. Мефистофель, уставший от жизни, не может этого почувствовать. Что ему ласки Маргариты и счастье быть живым? Только человек, чей срок конечен, может оценить их. Только ему дано испить из чаши мгновения.
Из этой чаши и пьет Фауст. Он исчерпывает ее до дна и, зная, что есть это дно, продолжает черпать. Он как будто бы пьет яд, каждый глоток которого приближает его к концу, но он пьет и вино, которое пьянит его.
Опять ты, жизнь, живой струею льешься,— говорит Фауст, встречая солнце, —
Приветствуешь вновь утро золотое! Земля, ты вечно дивной остаешься: И в эту ночь ты в сладостном покое Дышала, мне готовя наслажденье, Внушая мне желанье неземное…Солнце переливается в него, смешиваясь с его дыханием и дыханием земли. Живое смешивается с живым и ощущает себя как часть живого. Оно бессмертно в этом слиянии, оно забывает о своем конце.
Проснулся мир, —продолжает Фауст, —
и в роще воспевает Хор стоголосый жизни пробужденье. Туман долины флером одевает, Но озаряет небо предо мною И глубь долин. Вот ветка выступает. Не скрытая таинственною мглою, За цветом цвет является, ликуя, И блещет лист трепещущей росою…