Федотка. Из романа "Поднятая целина"
Шрифт:
Давыдов так оглушительно расхохотался, что с крыши кузницы в испуге сорвалась стайка воробьев. Посмеиваясь в бороду, Шалый стал сворачивать папироску.
– Значит, не поладили с «братом»? – еле выговаривая слова, спросил Давыдов.
– Не поладили.
– А деньги? Выкинул он из тарантаса?
– Я бы ему выкинул… Укатил со своей рублевкой. Тут не в деньгах, парень, дело…
– А в чем же?
Давыдов смеялся так молодо и заразительно, что и Шалый развеселился. Он, похохатывая, махнул рукой:
– Опростоволосился я малость…
– Говори же, Сидорович. Чего тянешь? – Давыдов в упор смотрел на Шалого мокрыми от слез глазами.
А тот только рукою отмахивался и, широко раскрыв забородатевшую
– Да ну же, рассказывай, не томи! – молил Давыдов, забывший в этот миг о недавнем серьезном разговоре и целиком отдавшийся минутному самозабвенному приступу веселья.
– Да что там говорить… да чего уж там! Он, видишь, парень, и хамом меня обзывал, и негодяем, и по-всякому, а под конец даже вовсе захлебнулся, ажник ножками по днищу тарантаса застукал и шумит: «Сицилист, такой-сякой! В тюрьму засажу!» А в те поры я не знал, что такое сицилист… Революцию – это знал, что она означает, а «сицилист» – не знал, и подумал я тогда, что это самое что ни на есть подсердечное, тяжелое ругательство… В ответ ему говорю: «Сам ты сицилист, сукин сын, и езжай отсюда, пока я тебя не изватлал!»
Новый приступ хохота уложил Давыдова навзничь. Шалый дал ему высмеяться вдоволь, закончил:
– А через сутки меня за приводом – к станичному атаману. Расспросил он меня, как было дело, посмеялся вроде тебя и отпустил без высидки при станичном правлении. Он сам из бедненькой семьи офицерик был, ну, ему и лестно было, что простой коваль богатого помещика мог так оконфузить. Только перед тем как выпроводить меня, сказал: «Ты, казачок, аккуратней будь, язык не дюже вываливай, а то зараз время такое, что нынче ты куешь, а завтра тебя подкуют на все четыре, чтобы до самой Сибири по этапу шел, не осклизался. Понятно тебе?» – «Понятно, говорю, ваше высокоблагородие». – «Ну, ступай, и чтоб духу твоего тут не было. А Селиванову я сообщу, что семь шкур с тебя спустил». Так вот, парень, какие дела были-то…
Давыдов поднялся, чтобы распрощаться с разговорчивым кузнецом, но тот потянул его за рукав рубахи, снова усадил рядом с собой и неожиданно спросил:
– Так, говоришь, сроду не узнают, кто Хопровых побил? Тут, парень, твоя ошибка. Узнают. Окончательно узнают, дай только время.
Как видно, что-то знал старик, и Давыдов решил идти в открытую.
– А ты на кого грешишь, Сидорович? – прямо спросил он, испытующе глядя в черные с красноватыми белками, воловьи глаза Шалого.
Тот бегло взглянул на него, уклончиво ответил:
– Тут, парень, очень даже просто можно ошибиться…
– Ну а все-таки?
Уже не колеблясь, Шалый положил руку на колено Давыдова, сказал:
– Вот что, подручный, уговор дороже денег: на меня не ссылаться в случае чего. Согласный?
– Согласен.
– Так вот, и тут дело не обошлось без Лукича. Это я тебе окончательно говорю.
– Ну, бра-а-ат… – разочарованно протянул Давыдов.
– Я Селиванову был «братом», а тебе в отцы гожусь, – с досадой проговорил Шалый. – Я же тебе не говорю, что сам Яков Лукич порубил Хопровых, а говорю, что без него тут не обошлось, ты это, парень, понимать должон, ежели тебя бог разумом не обидел.
– А доказательства?
– А ты что, в следователи определился? – шутливо спросил Шалый.
– Раз уж зашел разговор, ты, Сидорович, не отшучивайся, а выкладывай все как есть. В прятки нам играть нечего.
– Плохой из тебя, парень, следователь, – убежденно заявил Шалый. – Ты только не спеши, родимец тебя возьми, и я тебе все выложу, выложу окончательно, а ты успевай только глаза протирать… Ты вот ни к селу ни к городу с Лушкой связался, а на черта она тебе нужна? Лучше этой хлюстанки ты бабы не мог найти?
– Ну, это не твое дело, – отрезал Давыдов.
– Нет, парень, это не только мое дело, но и всего колхоза.
– Это еще почему?
– А потому,
Давыдов смотрел на пролегшую мимо кузницы дорогу, на воробьев, купавшихся в пыли. Лицо его крыла заметная бледность, на шелушащихся скулах выступили синеватые пятна.
– Ну, кончай базар! – невнятно сказал он и повернулся к Шалому. – Без тебя тошно, старик!
– А оно, когда с похмелья стошнит, человеку легче становится, – как бы вскользь сказал Шалый.
Несколько оправившись от смущения и неловкости, Давыдов сухо заговорил:
– Ты мне давай доказательства, что Островнов – участник. Без доказательств и фактов это похоже на клевету. Обидел тебя Островнов, а ты на него и капаешь, факт! Ну, какие у тебя доказательства? Говори!
– Болтаешь ты, парень, глупости, – сурово ответил Шалый. – Какая у меня может быть обида на Лукича? За трудодни? Так я своего все одно не упущу, я свое получу. А доказательствов у меня нету, под кроватью у Хопровых я не лежал, когда его бабу, а мою куму убивали-казнили.
Старик прислушался к шороху за стеной и неожиданно легко поднял с земли свое могучее, коренастое тело. С минуту он стоял, чутко прислушиваясь, потом ленивым движением снял через голову грязный кожаный фартук, сказал:
– Вот что, парень, пойдем-ка ко мне, холодненького молочка по кружке выпьем да там, в прохладе, и закончим наш разговор. Секретно скажу тебе… – Он наклонился к Давыдову. Гулкий шепот его, вероятно, был слышен в ближайших дворах хутора: – Этот чертенок мой не иначе подслушивает… Он всякой дыре гвоздь и поговорить с человеком сроду не даст, так свои уши и наставляет. Господи боже мой, сколько я разного тиранства от него принимаю – нет числа. И неслух-то он, и лентяй, и баловён без конца-краю, а к кузнецкому делу способный, то есть, окончательно! За что ни ухватится, чертенок, – все сделает! К тому же сиротка. Через это и терплю все его тиранства, хочу из него человека сделать, чтобы моему умению наследник был.