Федотка. Из романа "Поднятая целина"
Шрифт:
Общий хохот покрыл последние слова Давыдова. Нечаев смеялся, как девушка, словно горох сыпал, и по-девичьи тоненько взвизгивал. Басистый Герасим Зяблов даже вскочил на ноги и хохотал, потешно приседая, и, как во время пляски, хлопал себя ладонями по голенищам сапог. А престарелый Тихон Осетров, захватив сивую бороду в кулак, пронзительно кричал:
– Ложись, Устин, ниц и не подымай головы! Начисто стоптал тебя Давыдов!
Но, к удивлению Давыдова, смеялся и сам нимало не смущенный Устин, и смех его вовсе не был насильственным или притворным.
Когда
– Ну, председатель, сразил ты меня… Не думал я, что ты ловко из-под меня вывернешься. А вот насчет кулацкого прихвостня – это ты напрасно, и насчет того, что весною я не хворал, а притворялся, – тоже напраслину на меня возводишь. Тут ты, председатель, извиняй, пожалуйста, но брешешь!
– Докажи это.
– Чем же я тебе докажу?
– Фактами.
– Какие же могут быть к нашему шутейному разговору факты? – неуверенно улыбаясь, спросил уже немного посерьезневший Устин.
– Ты брось дурака валять! – зло сказал Давыдов. – Разговор наш далеко не шутейный, и дело, которое ты затеял, вовсе не шуточное. А факты – вот они тебе налицо: в колхозе ты почти не работаешь, пытаешься тянуть за собой несознательный элемент, ведешь опасные для тебя разговорчики, и вот сегодня, например, тебе удалось сорвать выход на работу: половина бригады не косит благодаря твоим стараниям. Какие же тут к черту шутки?
Смешливо вздернутые брови Устина опустились и опять сошлись у переносья в одну прямую и жесткую линию:
– Про выходные дни сказал и сразу попал в кулацкие прихвостни и в контры? Стало быть, только тебе одному можно говорить, а нам – молчать и губы рукавом вытирать?
– Не только поэтому! – горячо возразил Давыдов. – Все твое поведение нечестное, факт! Что ты распинаешься о выходных днях, когда ты зимою имел этих выходных в месяц по двадцать дней! Да и не только ты один, а и все остальные, кто здесь сейчас находится. Что вы зимою делали, кроме уборки скота да очистки семян? Да ничего! На теплых печках отлеживались! Так какое же право вы имеете устраивать себе выходные в самую горячую пору, когда каждый час дорог, когда под угрозой покос? Ну, скажите по совести!
Устин, не моргая, молча и пристально смотрел на Давыдова. Вместо него заговорил Тихон Осетров:
– Тут, донцы, в кулак шептать нечего. Давыдов правильно говорит. Наша промашка вышла, нам ее и поправлять. Такое наше дело, что праздновать приходится не всегда, а в большинстве действительно в зимнюю пору. Да оно и раньше, при единоличестве, так же было. Раньше Покрова кто из нас с хозяйством управлялся? Не успеешь хлеб'a убрать – и вот уже надо тебе зябь пахать. Давыдов верно говорит, и мы нынче зря баб в церкву пустили, а уж про то, что сами на стану уселись воскресничать, тут и толковать нечего… Одним словом, промашка! Сами перед собой обвиноватились, да и только. А все это ты, Устин, ты нас сбил, баламутный дьявол!
Устин вспыхнул как порох. Голубые глаза его потемнели и злобно заискрились:
– А у тебя, бородатая дура, свой ум при себе есть или ты его дома
– То-то и оно, что, как видно, забыл…
– Ну, сбегай в хутор, принеси его!
Нечаев прикрыл рот узкой ладонью, чтобы не видно было улыбки, подрагивающим, тонким голоском спросил у несколько смущенного Осетрова:
– А ты, Тихон Гордеич, надежно его схоронил, ум-то?
– А тебе какая печаль?
– Так нынче же воскресенье…
– Ну, и что такого?
– Сноха твоя небось прибиралась с утра, полы подметала, и ежели ты свой умишко под лавкой схоронил или под загнеткой, то она беспременно веником подхватит его и выметет на баз. А там его куры в один миг разгребут… Как бы тебе, Гордеич, без ума не пришлось век доживать, вот об чем я печалуюсь…
Все, не исключая Давыдова, рассмеялись, но смех у казаков был что-то не очень весел… Однако недавнее напряжение исчезло. Как и всегда бывает в таких случаях, веселая шутка предотвратила готовую разразиться ссору. Обиженный Осетров, малость поостыв, только и сказал, обращаясь к Нечаеву:
– Тебе, Александр, как я погляжу, и дома забывать нечего: и при себе из ума ничего не имеешь. Ты-то умнее меня оказался? И твоя баба тоже зараз марширует, дорогу на Тубянской меряет, и ты от картишек тоже не отказывался.
– Мой грех! Мой грех! – отшучивался Нечаев.
Но Давыдов не был удовлетворен исходом разговора. Ему хотелось прижать Устина по-настоящему.
– Так вот, давайте уж окончательно закончим про выходные, – сказал он, в упор глядя на Устина. – Много ты зимой работал, Устин Михайлович?
– Сколько надо было, столько и работал.
– А все же?
– Не считал.
– Сколько у тебя числится трудодней?
– Не помню. И чего ты ко мне привязался? Возьмись да посчитай, ежели тебе делать нечего, а без дела скучно.
– Мне и подсчитывать не надо. Если ты забыл, то мне – как председателю колхоза – забывать не положено.
До чего же на этот раз пригодилась Давыдову объемистая записная книжка, с которой он почти никогда не расставался! От недавно пережитого волнения пальцы Давыдова все еще слегка дрожали, когда он торопливо перелистывал замусоленные страницы книжки.
– Нашел твою фамилию, трудяга! А вот и твои заработки: за январь, февраль, март, апрель и май всего, сейчас скажу, всего двадцать девять трудодней. Ну, как? Лихо работал?
– Не густо у тебя накапано, Рыкалин! – с сожалением и укоризной сказал один из казаков, глядя на Устина.
Но тот не хотел сдаваться:
– У меня еще полгода впереди, а кур по осени считают.
– Кур по осени будем считать, а выработку – ежедневно, – резко сказал Давыдов. – Ты, Устин, заруби себе на носу: бездельников в колхозе мы терпеть не будем! В три шеи будем гнать всех саботажников! Дармоеды нам в колхозе не нужны. Ты подумай: куда ты идешь и куда заворачиваешь? У Осетрова – почти двести трудодней, у остальных из вашей бригады – за сто, даже у таких больных, как Нечаев, и то около сотни, а у тебя – двадцать девять! Ведь это же позор!