Федотка. Из романа "Поднятая целина"
Шрифт:
Завязалась драка, каких давным-давно не видывал Гремячий Лог. Ярцам изрядно натолкали, и они, избитые в кровь, бросили мешки с хлебом, попадали в брички, и, ударив по лошадям, прорвались сквозь толпу взвизжавшихся баб, ускакали.
С этого часа и пошло кружало волнений по Гремячему Логу. У Демки Ушакова хотели отобрать ключи от амбаров с семенным зерном, но догадливый Демка во время драки улизнул из толпы, прибежал в правление.
– Куда ключи девать, товарищ Давыдов? Ярских наши бьют, а зараз, видно, и до нас зачнут добираться!
– Давай мне ключи, – спокойно сказал Давыдов.
Он взял ключи, положил их в карман, пошел к амбарам. А в это время бабы уже успели вытащить
– Открывай митинг!
– Бабочки! Тетушки! Мамаши! Лапушки мои! Нету зараз митингов. Сеять надо, а не митинговать! На что вам митинг спонадобился? Это – слово солдатское. Допрежь, чем его говорить, надо в окопах три года высидеть! На войне надо побывать, вшов попродовольствовать, а потом уж и про митингу гутарить, – пробовал вразумить баб Размётнов.
Но они его не слушали; уцепившись за шаровары, за рукава и подол рубахи, волоком тянули нахмуренного Андрея в школу, орали:
– Не желаем в окопах высиживаться!
– Не желаем на войну!
– Открывай митинг, а то сами откроем!
– Брешешь, сукин сын, что нельзя! Ты председатель! Тебе можно!
Андрей, отпихивал баб, затыкал уши, стараясь перекричать их, вопил:
– Замолчите, анафены! Отслонитесь трошки! По какому случаю вам митинг нужен?
– По хлебу! По хлебу будем с вами гутарить!
…В конце концов Размётнов вынужден был сказать:
– Считаю собрание открытым.
– Слово дозвольте, – потребовала вдовая Екатерина Гулящая.
– Да говори, черт тебя нюхай!..
– Ты не чертякай, председатель! А то я тебя черкану, должно быть… С чьего соизволеньица вы дозволили наш хлеб растаскивать? Кто это распорядился ярцам отпущать и на раскакую нужду? – Гулящая – руки в бока – изогнулась, ожидая ответа.
Андрей отмахнулся от нее, как от надоедливой мухи.
– Было вам авторитетно объяснено товарищем Давыдовым. И я собрание не за этими глупостями открывал, а затем… – Андрей вздохнул, – что надо, любезные гражданы, на сусликов идтить всей нашей силой…
Маневр Андрею не удался.
– Какой там суслик!
– Не до сусликов!
– Хлеб давайте!..
– Краснобай, ёж тебя наколи! На суслика съехал! А про хлеб кто будет гутарить?
– Про него и гутарить нечего!
– А-а-а, нечего? Отдавайте назад хлеб!
Бабы во главе с Гулящей начали подступать к сцене. Андрей стоял около жестяной суфлерской будки. Он с усмешкой посматривал на баб, но в душе испытывал некоторую тревогу: уж больно суровы на вид были казаки, толпившиеся позади, за белым ромашковым полем сплошных бабьих платков.
– В сапогах зиму и лето ходишь, а нам и на чирики товару нету!
– Комиссаром стал!
– А давно ли с Маришкиного мужа шаровары трепал?
– Наел мурло.
– Разуйте его, бабы!
Выкрики загрохотали, как беспорядочная пачечная стрельба. Несколько десятков баб столпилось около самой сцены. Андрей тщетно старался водворить тишину: голоса его не было слышно.
– Сымайте с него сапоги! Бабочки, а ну, д'oразу!
Вмиг к сцене протянулось множество рук. Андрея схватили за левую ногу. Он вцепился в будку, побледнел от злости, но с ноги уже стянули сапог, кинули куда-то назад. Многочисленные руки подхватывали сапог, перебрасывали дальше, покатился недружный, недобрый смех. Издали, из задних рядов, зазвучали одобрительные мужские голоса:
– Разувай его!
– Пущай без галихве походит!..
– Тяни другой!..
– Бабы, действуйте! Валяй его, борова!..
И другой сапог сорвали с Андрея. Он стряхнул с ног портянки, оранул:
– И портянки нужны? Берите! Может, кому на утирки пойдут!
К сцене быстро
– Нам портянки твои не нужны, – говорил он, улыбаясь и тяжело дыша, – а вот шаровары мы с тебя, председатель, сымем…
– Штаны нам позарез нужны! Беднота без штанов ходит, а кулацкого не хватило, – развязно пояснил другой, помоложе и помельче ростом, но бедовей, коноводистей на вид.
Парень этот, по прозвищу Дымок, был на редкость кучеряв. Каракулевых дымчато-белесых волос его словно никогда в жизни не касалась расческа, – такими беспорядочными завитушками взмывали они из-под околыша старенькой казачьей фуражки. Отец Дымка был убит на германской войне, мать умерла от тифа; малолетний Дымок возрастал на попечении тетки. Сызмальства он воровал на чужих огородах огурцы и редиску, в садах – вишню и яблоки, с бахчей мешками носил арбузы, а по возмужании пристрастился портить хуторских девок и на этом поприще стяжал себе столь худую и громкую славу, что ни одна гремяченская мамаша, имевшая взрослую дочь, не могла равнодушно глядеть на Дымка, на его небольшую, но складную, как у ястребка, фигуру. Глянет, непременно сплюнет на сторону, зашипит:
– Идет, чертяка белоглазый! Так и ходит, кобелина поблудный, по хутору, так и ходит… – и к дочери: – Ну, а ты чего гляделки вылупила? Чего у окна торчишь? Вот принеси мне в подоле, только принеси – своими руками задушу! Тяни, сукина дочь, кизяк на затоп да ступай корову встревай!
А Дымок, зверино-мягко ступая обутыми в рваные чирики ногами, тихонько посвистывая сквозь зубы, идет себе мимо плетней и заборов, из-под загнутых, лучистых ресниц посматривает на окна, на базы, и лишь только мелькнет где-нибудь девичий платок, – мгновенно преображается ленивый с виду, неповоротливый Дымок: он коротким, точным движением, по-ястребиному быстро поворачивает голову, выпрямляется. Но не хищность высматривает из его белесоватых глаз, а ласка и величайшая нежность; даже глаза Дымковы в этот момент как будто меняют окраску и становятся такими бездонно-синими, как июльское небо. «Фектюшка! Светок мой лазоревый! Ноне, как смеркнется, я приду на забазье. Ты где ноне спать будешь?» – «Ах, оставьте ваши глупости!» – на бегу неприступно-строго отвечает девка.
Дымок с понимающей улыбкой смотрит ей вслед, уходит. На закате солнца играет возле общественного амбара на гармошке своего сосланного дружка, Тимофея Рваного, но как только синяя тень ляжет в садах и левадах, едва утихнет людской гомон и скотиний мык, он не спеша шагает по проулку к Фектиному базу, а над грустно перешептывающимися верхушками тополей, над безмолвным хутором идет такой же одинокий, такой же круглолицый, как и Дымок, месяц.
Не одни девки были утехой в жизни Дымка: любил он и водку, а еще больше – драки. Где драка, там и Дымок. Вначале он смотрит, с силой сцепив за спиной руки, угнув голову, потом у него начинают часто подрагивать ноги в коленях, дрожь становится неудержной, и Дымок, не в силах совладать с борющей его страстью, вступает в бой. К двадцати годам он уже успел растерять полдюжины зубов. Неоднократно был избиваем так, что кровь шла у него горлом. Били его и за девичьи грехи, и за вмешательство в чужие споры, разрешаемые при помощи кулаков. Покашляет Дымок, похаркает кровью, с месяц вылежит на печи у вечно плачущей тетки, а потом опять появится на игрищах, и еще неутолимей блистают голубоватые Дымковы глаза, еще проворней бегают пальцы по клапанам двухрядки, только голос после болезни становится глуше и хрипатей, словно вздох изношенных мехов старенький гармошки.