Фельдмаршал Борис Шереметев
Шрифт:
Когда началось заседание по князю Долгорукому, канцлер предварил его кратким словом:
— Государь велел сообщить вам, господа судьи, что им получено письмо от старейшины древнего рода Долгоруких князя Якова Федоровича, в котором он просит не позорить род их клеймом злодейства, как опозорен был род Милославских. И его величество положил решение на нашу совесть.
— Ясно, — сказал Мусин-Пушкин, — кнутобойства не должно быть. Стало быть, расстреляние.
— Нет, нет, — вдруг спохватился Борис Петрович. —
— Гм… действительно, — покачал головой Василий Салтыков. — А я, например, не знал об этом.
— Что ж вы предлагаете, Борис Петрович? — спросил Головкин как председатель суда.
— Я предлагаю ссылку в деревню.
— Государь такой приговор не утвердит, — сказал Прозоровский.
Судьи поспорили, но недолго. Согласились на лишении званий и ссылке в Соликамск, хотя Мусин-Пушкин отчего-то настаивал на Сибири, но потом вынужден был согласиться с большинством.
Это все, что мог сделать фельдмаршал Шереметев для друга. Однако, разузнав день отправки князя по этапу, он, явившись домой, приказал принести ему корзину с крышкой, а также побольше свежих пирогов и калачей и туесок с медом.
На дно корзины Борис Петрович положил сто рублей, завернув их в тряпицу, а сверху поставил туесок и обложил его калачами и пирогами. Закрыв крышку корзины и завязав ее, Призвал к себе денщика Гаврилу Ермолаева:
— Ты помнишь князя Василия Долгорукого?
— А как же, ваше сиятельство, я ему в Польше сколь раз мундир выбивал, сапоги чистил. Он мне рубль дарил за это.
— Так вот, его завтра повезут в ссылку, ты встань пораньше, бери Каурку и гони к Семеновской заставе. Передашь ему эту корзину.
— Ой-ой-ой, такого человека в ссылку!
— Замолчи, не твоего ума дело.
— Сказать от кого?
— Ни-ни, Боже сохрани. Передашь, и все, мол, колодочнику на пропитание, стража это разрешает. Да захвати кожушок из кладовки, который попросторнее, а ну он в мундирчике одном.
— Кожух получше взять?
— Дурак. Хороший стража отымет. Выбери в кладовке который постарее да потеплее, пусть с заплатами даже.
Перед обедом воротился Гаврила уже без корзины.
— Ну, передал?
— А как же, прям в евонные ручки.
— Он узнал тебя?
— Не знаю, но сказал: кланяйся бэпэ. Что за бэпэ?
— Дурак ты, Гавря, — засмеялся граф. — Бэпэ — это значит Борису Петровичу, то есть мне. Он узнал тебя.
— А-а, — обрадовался Гаврила, — а я-то еду
«Умница Василий Владимирович, — подумал о ссыльном с теплотой фельдмаршал. — Не назвал меня при страже. Сообразил».
Все эти события (царский гнев, суд, казни) окончательно добили здоровье старого фельдмаршала. Опять явилась горлом кровь, и он слег. Лекарь поил его какой-то соленой гадостью, а главное, поучал:
— Ваше сиятельство, не берите все к сердцу, не раньте его.
— А оно у меня железное, что ли?
— Вот я и говорю, берегите.
Вскоре прибыл от царя адъютант:
— Ваше сиятельство, его величество с сыном, канцлером и другими судьями отъезжает завтра в Петербург. Велел и вам следовать за ними.
— Ох, братец, какой я ездок ныне. Вишь, колодой лежу. Скажи государю, как получшает, немедля явлюсь перед ним. Немедля.
Адъютант уехал, но вскоре воротился с каким-то свертком:
— Вот государь послал вам, ваше сиятельство, лекарство, говорит, оно вам в Польше помогло.
«Помогло… — с горечью подумал граф. — Теперь разве поганок альбо мухомора наистись, те б — живо «помогли».
Лекарь Шварц посмотрел порошки, присланные царем, понюхал их, попробовал на язык, но хаять не осмелился. Резюмировал:
— Пить можно.
Но что-то не «лучшало» Борису Петровичу ни от царских порошков, ни от шварцевского зелья.
— Видно, годы подошли, — вздыхал он. — Пора к Мише. При жизни не получил в Печорах упокоиться, так хоть после смерти там буду.
А из Петербурга нет-нет да приходило напоминание: «Извольте прибыть незамедлительно».
Столь настойчивые призывы тревожили фельдмаршала: «С чего бы это? Уж не оговорил ли и меня Алексей, как князя Василия?»
На эту же тревожную мысль наталкивало и молчание друга Федора Апраксина, не отвечавшего на письма фельдмаршала.
«К болезни моей смертной и печаль-меня снедает, — писал ему Борис Петрович, — что вы, государь мой, присный друг и благодетель и брат, оставили и не упомнитеся меня писанием братским, христианским посетить в такой болезни братскою любовью и писанием пользовать».
Молчал «присный друг». Это и беспокоило.
Девятнадцатого марта в доме Шереметева появился киевский митрополит Иосиф.
— Какими судьбами, святый отче?
— Государь позвал в Петербург.
— Зачем?
— Не знаю, Борис Петрович.
— Уж не по делу ли царевича? Сказывают, его уже за караул взяли, открылись какие-то новые обстоятельства, вроде на жизнь замышлял отцову.
— Свят, свят, грех-то какой, — закрестился Иосиф.
— Он же у вас в Киеве жил, святый отче?
— Жил месяца два.
— Ну вот, наверно, и оговорил вас в чем-то.