Феликс - значит счастливый... Повесть о Феликсе Дзержинском
Шрифт:
Через день его арестовали и посадили в Трубецкой бастион. Забрали все рукописи, найденные в квартире. Записи его, написанные шифром, известным только ему одному, удалось спасти от полицейских. Но прочитать их, расшифровать списки провокаторов мог только сам автор записок...
Опасаясь ареста, Бурцев тайно выехал из Петербурга в Гельсингфорс, оттуда — за границу, чтобы возобновить там издание «Былого».
В Петербурге эсеры-боевики, выполняя поручение Центрального комитета своей партии, продолжали непрестанное наблюдение за узником Трубецкого бастиона. Через восемь месяцев пребывания в Петропавловской
На той стороне его встретил Владимир Бурцев, который все еще ждал разоблачающих материалов для своего журнала. А Бакай прежде всего спросил:
— Ну как, подтвердились мои слова относительно Азефа?
Нет, Азеф все еще оставался во главе организации боевиков, продолжал готовить покушения на именитых царских чиновников.
Теперь, когда Бакай оказался на воле, когда он искал встречи с революционерами и через него можно было бы раскрыть провокаторов, проникших в революционные организации, Феликс Дзержинский сам оказался в тюрьме. Он был арестован на улице, на основании агентурных сведений, поступивших в охранное отделение.
Ротмистр Челобитов, сумевший усидеть на своем месте при любом начальстве, с удовольствием подготовил донесение в Министерство внутренних дел и отдал на подпись в канцелярию варшавского генерал-губернатора. Делу придавали большое значение, и бумагу должен был подписать сам генерал-губернатор Скалон.
В который раз Феликс Дзержинский очутился в Десятом павильоне Варшавской цитадели!
Снова тюрьма. Снова одиночная камера. И далекий шум за окном, и клочок неба за железной решеткой...
Через несколько дней после ареста в камеру к Дзержинскому зашел жандармский офицер с запавшим ртом, тонкими, вытянутыми в линию губами и клинообразным остреньким подбородком, который странно сочетался на лице с большим и широким лбом, переходящим в лысину. Неприязнь вызывал и скрипучий смешок, которым то и дело разражался ротмистр, весьма довольный собственными плоскими остротами.
Войдя в камеру, он притворил за собой грязно-желтую дверь с прорезанным в ней глазком и сказал:
— Имейте в виду, господин Дзержинский, — то, что здесь будет сказано, не просочится за эти стены... Вы, конечно, не знаете, что заочно мы знакомы с вами очень давно. Еще с Ковно... Скажите, не разуверились вы в своих убеждениях?
— Нет.
— А пора бы! Который раз попадаете в тюрьму?
— Вам лучше знать, — ответил Феликс. — Что вам от меня угодно?
— Нет, нет, — ротмистр замахал руками. — Не считайте это допросом, господин Дзержинский. Я приехал в цитадель по своим делам, дай, думаю, полюбопытствую. Вот и зашел... Не стану скрывать, была у меня мыслишка: если, думал, вы как-то разочаровались в своих убеждениях — тюрьмы да ссылки кого не доконают, — может, пошли бы к нам на службу...
Феликс ощутил, будто в голове вспыхнуло пламя, больно закололо в глазницах — так зарождался в нем гнев, необузданный, неукротимый. Но усилием воли сдержался. Ответил спокойно:
— Скажите, господин ротмистр, вы никогда не слышали голоса собственной совести,
Лицо заключенного было так страшно, так пылали его глаза, что ротмистр мгновенно исчез за дверью.
Дня два Дзержинского не тревожили, затем вызвали с утра в тюремную канцелярию. С ним вежливо, как ни в чем не бывало, поздоровался все тот же жандармский ротмистр, спросил, как он себя чувствует. Потом сообщил, что дело господина Дзержинского изъято из судебной палаты и передано в военный суд. Уверял, что это даже лучше, потому что военные суды выносят более мягкие приговоры. Ротмистр спросил, есть ли у Дзержинского книги, доволен ли он питанием, имеются ли какие жалобы, и заключил разговор шуткой:
— Поверьте, господин Дзержинский, будь моя власть, я бы не только выдавал книги — разные бы пиесы показывал заключенным, тюремный театр завел...
Потом ротмистр снова завел разговор о службе в полиции.
В тот день Дзержинский записал в своем дневнике:
«...Я почувствовал на себе грязь, человеческую грязь... Зло, словно раскаленными железными клещами, рвет и жжет живое тело человека, ослепляет его, наполняя каждый атом ужасной болью».
Боль не унималась, хотя жандармы оставили Феликса в покое. Однажды он обнаружил на стене, которая всегда оставалась в тени, едва заметную запись химическим карандашом. Она принадлежала прежнему обитателю камеры, приговоренному к смерти.
«Иосиф Куницкий, арестованный вместе с женой на улице в городе Вильно 6 июня 1907 года, приговоренный в Сувалках виленским военным судом к смертной казни за убийство шпиона и за принадлежность к боевой организации литовской социал-демократии, привезенный в Варшаву 19 февраля 1908 года для приведения приговора в исполнение. Пишу 3 марта 1908 года».
Феликс прикинул. Куницкий писал это всего два месяца назад. Сейчас его уже нет в живых... Погиб из-за подлого провокатора. Еще одна жертва!
Феликс не находил себе места, садился и вставал, наталкиваясь на стены, и снова стоял перед надписью, обнаруженной у окна.
Из состояния прострации его вывел настойчивый дробный стук в стену. Прислушался. Кто-то торопливо и нервно выстукивал тюремной морзянкой: «От-клик-ни-тесь... От-клик-ни-тесь... Кто со мной рядом? Мне о-чень тоск-ли-во. По-че-му вы все мечетесь? От-клик-ни-тесь...»
Феликс ответил. Сосед по камере, тоже одиночной, застучал быстро-быстро:
«Вас зовут Феликс? Меня зовут Ганка... Ганка, — повторила она. — Спасибо, что откликнулись. Мне уже лучше, но все равно хочу повеситься... Пришлите веревку, но только от сахара, чтобы умирать было сладко...»
Соседка Ганка начала шутить, значит, тоска отошла.
«Хотите, я вам спою?» — снова застучала она и, не дожидаясь ответа, запела песенку. Слов песни почти не было слышно, только мелодия. И сразу же голос жандарма:
— Не шуметь! В камерах петь запрещается!
Но пение продолжалось. Жандарм повысил голос.
«Зачем вы его дразните по пустякам?» — простучал Феликс соседке.
«Больше не буду. Видите, я послушная...» Ганка перестала петь и застучала снова, рассказывая о себе.