Феномен 1825 года
Шрифт:
Голицын понял, что это – Следственная комиссия, или Комитет по делу Четырнадцатого.
С минуту длилось молчание.
– Приблизьтесь, – проговорил наконец Чернышев торжественно и поманил его пальцем.
Голицын подошел к столу, нарушая звоном цепей тишину в комнате.
– Милостивый государь, – проговорил Чернышев после обычных вопросов об имени, возрасте, чине, вероисповедании, – в начальном показании вашем генералу Левашову вы на все предложенные вопросы сделали решительное отрицание, отзываясь совершенным неведением о таких обстоятельствах, кои…
Голицын, не слушая,
– Извольте же объявить всю истину и назвать имена ваших сообщников. Нам уже и так известно все, но мы желаем дать вам способ заслужить облегчение вашей участи чистосердечным раскаянием.
– Я имел честь доложить генералу Левашову все, что о себе знаю, а называть имена почитаю бесчестным, – ответил Голицын.
– Бесчестным? – возвысил голос Чернышев с притворным негодованием. – Кто изменяет присяге и восстает против законной власти, не может говорить о чести!
Голицын посмотрел на него так, что он понял: «Над арестантом закованным можешь ругаться, подлец!» Чернышев чуть-чуть побледнел сквозь румяна, но смолчал, только переложил ногу на ногу и потрогал пальцами усики.
– Вы упорствуете, хотите нас уверить, что ничего не знаете, но я представлю вам двадцать свидетелей, которые уличат вас, и тогда уже не надейтесь на милость: вам не будет пощады!
Голицын молчал и думал со скукой: «Дурацкая комедия!»
– Послушайте, князь, – в первый раз поднял на него глаза Чернышев, и узкие, желтые зрачки сверкнули злостью, уже непритворною, – если вы будете запираться – о, ведь мы имеем средства заставить вас говорить!
– «В России есть пытка», об этом мне уже намедни генерал Левашов сообщил. Но ваше превосходительство напрасно грозить изволите: я знаю, на что иду, – ответил Голицын и опять посмотрел ему прямо в глаза. Чернышев немного прищурился и вдруг улыбнулся.
– Ну, если не хотите имена, не соблаговолите ли сказать о целях Общества? – заговорил уже другим голосом.
Обдумывая заранее, как отвечать на допросе, Голицын решил не скрывать целей Общества. «Как знать, – думал, – не дойдет ли до потомства прозвучавший и в застенке глас вольности?»
– Наша цель была даровать Отечеству правление законно-свободное, – заговорил, обращаясь ко всем. – Восстание Четырнадцатого – не бунт, как вы, господа, полагать изволите, а первый в России опыт революции политической. И чем была ничтожнее горсть людей, предпринявших оный, тем славнее для них, ибо хотя, по несоразмерности сил и по недостатку лиц, вольности глас раздавался не долее нескольких часов, но благо и то, что он раздался и уже никогда не умолкнет. Стезя поколениям грядущим указана. Мы исполнили наш долг и можем радоваться нашей гибели: что мы посеяли, то и взойдет…
– А позвольте спросить, князь, – прервал его Александр Николаевич Голицын, дядюшка, с таким
– Если бы ваше сиятельство не пожелали признать новых порядков, мы попросили бы вас удалиться в чужие края, – усмехнулся Голицын, племянник, вспомнив, как некогда дядюшка бранил его за очки: «И свой карьер испортил, и меня, старика, подвел!»
– Эмигрировать?
– Вот именно.
– Благодарю за милость, – встал и низко раскланялся дядюшка.
Все рассмеялись. И начался разговор почти светский. Рады были поболтать, отдохнуть от скуки.
– Ah, mon prince, vous avez fait bien du mal а la Russie, vous avez recul'e de cinquante ans, [29] – вздохнул Бенкендорф и прибавил с тонкой усмешкой: – Наш народ не создан для революций: он умен, оттого что тих, а тих, оттого что не свободен.
– Слово «свобода» изображает лестное, но неестественное для человека состояние, ибо вся жизнь наша есть от законов натуральных беспрестанная зависимость, – проговорил Кутузов.
29
Ах, князь, вы причинили столько зла России, вы удалились на пятьдесят лет назад (фр.).
– Я математически уверен, что христианин и возмутитель против власти, от Бога установленной, – противоречие совершенное, – объявил дядюшка.
А великий князь повторил в сотый раз анекдот о жене Константина – Конституции. И государев казачок Федорыч, Адлерберг, захихикал так подобострастно-беззвучно, что поперхнулся, закашлялся.
Председатель Татищев, «русский Фальстаф», толстобрюхий, краснорожий, с губами отвисшими, дремавший после сытного ужина, вдруг приоткрыл один глаз и, уставив его на Голицына, проворчал себе под нос:
– Шельма! Шельма!
Голицын смотрел на них и думал: «Шалуны! Ну да и я хорош: нашел с кем и о чем говорить. Не суд и даже не застенок, а лакейская!»
– Не будете ли добры, князь, сообщить слова, сказанные Рылеевым в ночь накануне Четырнадцатого, когда он передал кинжал Каховскому, – вдруг среди болтовни возобновил допрос Чернышев.
– Ничего не могу сообщить, – ответил Голицын: решил молчать, о чем бы ни спрашивали.
– А ведь вы при этом присутствовали. Может быть, забыли? Так я вам напомню. Рылеев сказал Каховскому: «Убей царя. Рано поутру, до возмущения, ступай во дворец и там убей». Помните? Что ж вы молчите? Говорить не хотите?
– Не хочу.
– Воля ваша, князь, но вы этим вредите не только себе. Отвергнув или подтвердив слова Рылеева, вы уменьшили бы вину его или Каховского и, может быть, спасли бы одного из двух, а запирательством губите обоих.
«А ведь он прав», – подумал Голицын.
– Ну, так как же? – продолжал Чернышев. – Не хотите сказать? В последний раз спрашиваю: не хотите?
– Не хочу.
– Шельма! Шельма! – проворчал себе под нос Татищев.
Узкие, желтые зрачки Чернышева опять, как давеча, сверкнули злостью.