Феномен 1825 года
Шрифт:
– Валерьян Михайлович, родной мой, дорогой, – обрадовался Мысловский; видно было, что этого вопроса только и ждал, – чего же тут хорошего? Нехорошо, нехорошо, нерассудительно и, даже прямо скажу, неблагородно. Вы губите…
– Ну знаю, знаю! Гублю не только себя, но и других. Все вы точно сговорились… Ах, отец Петр, и вы против меня! Я этого не ожидал от вас…
– Друг мой, поступайте по совести, как Бог вам внушит! – воскликнул отец Петр и бросился его обнимать.
В тот же день Голицын отослал ответ в Комиссию. Подтвердил все, в чем его самого обвиняли, а на остальные вопросы ответил незнанием. Отослал утром, а вечером Безымянный принес ему записку
«Голицын, участь моя в ваших руках. Рылеев, подлец, всех выдает. Ежели у вас будет с ним очная ставка и он сошлется на вас, что я убил Милорадовича, не выдавайте. Все подлецы, кроме вас».
После этой записки Голицын всю ночь не спал, мучился, решал, что ему делать, но ничего не решил – понял, что само решится.
Утром написал в Комиссию, просил вернуть вопросные пункты. Вернули. Начал писать новый ответ. Сделал так, как Оболенский советовал: отвечал на каждый вопрос с точностью, стараясь только никому не повредить, никого не запутать, и для этого лгал, хитрил, вилял, изворачивался.
Писал до поздней ночи. Кончив, лег. В темноте, при тусклом свете ночника, листики ответа белели на столике. И каждый раз, как он взглядывал на них, чувствовал такое отвращение, что, казалось, вот-вот схватит и разорвет. Но не разорвал. Отвернулся к стене, чтобы не видеть, и наконец уснул.
На следующий день отправил новый ответ в Комиссию, а дня через два Сукин поздравил его с первою царскою милостью – снятием ножных желез. Вторая милость была посылка из дому: белье, любимый старый халат – тот самый, в котором он ходил в бабушкином доме, в желтой комнате, когда выздоравливал, – и распечатанная записка Мариньки:
«Мой друг, я здорова и столь благополучна, сколь возможно сие в моем положении. Береги и ты себя; ради бога, не предавайся отчаянию. Не думай, что я могу существовать без тебя. Одна смерть разорвет нашу связь. Я буду там, где ты. Помни, что я говорила тебе: моя жизнь от тебя зависит, как нитка от иголки; куда иголка, туда и нитка. Храни тебя Бог и Матерь Пречистая. Твоя навеки, княгиня Марья Голицына».
Еще дня через два повезли его на второй допрос в Комиссию. Ввели в ту же залу, с теми же обрядами.
– Показания Рылеева по некоторым пунктам несходны с вашими. Вам будет дана очная ставка, – сказал Чернышев и позвонил. Конвойные ввели Рылеева.
– Подтверждаете ли вы, Голицын, что в ночь накануне Четырнадцатого Рылеев сказал Каховскому, давая кинжал: «Убей царя»?
– Подтверждаю.
– А вы, Рылеев, что скажете?
– Я уже говорил вашему превосходительству, что согласен заранее со всем, что покажет Голицын. Я хорошенько не помню, что тогда говорил, но если он помнит, – значит, так и было… А вы, Голицын, помните?
– Помню, Рылеев, – сказал Голицын и поднял на него глаза.
Опять, как тогда, в Эрмитаже, – он и не он. Но негодованья, презренья теперь уже не было, а только жалость бесконечная: что с ним сделали? Исхудал, осунулся, как после тяжкой болезни или пытки. Но не это самое страшное, а безоблачная ясность, тихость лица, какая бывает у мертвых. «Ты его не знаешь: он лучше нас всех», – вспомнилось Голицыну.
– Итак, Рылеев, вы подговаривали Каховского?
– Подговаривал? Нет. Он сам решил, и я это знал. Но, может быть, без меня ничего бы не сделал. Я виноват больше, чем он, – ответил Рылеев и, помолчав, прибавил: – Ваше превосходительство, я не скрываю не только дел и слов моих, но и самых тайных помыслов. Мне часто приходило на ум, что для прочного введения нового порядка необходимо истребление всей царствующей фамилии.
– Каховский показывает, что графа Милорадовича убил Оболенский, нанеся ему рану штыком, – продолжал Чернышев. – Подтверждаете ли вы, Рылеев, что убил его не Оболенский, а Каховский, и сам об этом сказывал у вас на квартире, вечером, Четырнадцатого?
– Подтверждаю, – ответил Рылеев.
– Подтверждаете ли и вы, Голицын?
Голицын знал, что ответом своим погубит одного из двух – Оболенского или Каховского. Кого же выберет?
– Ну что ж, опять замолчали? – посмотрел на него Чернышев с усмешкой: думал, что поймал, – не отмолчится.
– Умоляю вас, Голицын, ответьте, – сказал Рылеев. – Судьба Оболенского в ваших руках. Спасите невиновного.
– Подтверждаю, – ответил Голицын.
– Собственными глазами видели? – спросил Чернышев.
– Видел, – произнес Голицын с таким чувством, как будто произносил смертный приговор Каховскому.
Чернышев опять позвонил и сказал:
– Введите Каховского.
Каховский вошел. Все тот же: лицо тяжелое-тяжелое, точно каменное, с нижнею губою надменно оттопыренною, с глазами жалобными, как у больного ребенка или собаки, потерявшей хозяина, с невидящим взором лунатика.
Голицына отвели в соседнюю комнату и усадили в угол, за ширмами. В комнате был доктор Элькан с фельдшером Авениром Пантелеевичем. Потом Голицын узнал, что они просиживают тут все время заседания Комиссии: допрашиваемых иногда выносили в бесчувствии и тут же пускали им кровь.
Сначала голоса из-за двери доносились глухо, но потом, когда дверь приотворили, сделались внятными.
– Вы, стало быть, солгали, Каховский, оклеветали невинного?
– Оклеветал? Я? Ямог быть злодей в исступлении, но подлецом и клеветником никто меня не сделает. Будучи сами виновны, они смеют меня оскорблять, называя убийцею. Целовали, благословляли, а теперь как злодеем гнушаются. Ну, да все равно! Пусть что хотят на меня показывают, я оправдываться не буду. Этот…
Голицын понял, что «этот» – Рылеев. Каховский так ненавидел его, что не хотел называть по имени.
– Этот не может меня оскорбить. Не оскорбляет ли более себя самого? Одно скажу: я не узнаю его или никогда не знал…
– А на главный вопрос вы так и не ответили: кто убил графа Милорадовича?
– Я уже имел честь изъяснить вашему превосходительству: я выстрелил по Милорадовичу, но не я один, – стрелял весь фас каре; а князь Оболенский нанес ему рану штыком. Я ли убил или кто другой, не знаю. Вынудить меня говорить противное никто и ничто не в силах. Прошу меня больше не спрашивать, я отвечать не буду.