Феномен 1825 года
Шрифт:
Фарината и Капан ей приводили его в восхищение. «Quel magnanimo, сей великодушный» – Фарината дельи Уберти мучается в шестом круге ада, на огненном кладбище эпикурейцев-безбожников. Когда подходят к нему Данте с Вергилием, он приподнимается из огненной могилы, -
До пояса, с челом таким надменным,Как будто ад имел в большом презреньи.А исполин Капаней, один из семи вождей, осаждавших Фивы, низринутый в ад за богохульство громами Зевеса, подобно древним титанам, – лежит, голый, на голой земле, под вечным ливнем огненным.
Ктоспрашивает Данте Вергилия, а Капаней кричит ему в ответ:
Quai fui vivo, tal son morto!Каков живой, таков и мертвый!Да разразит меня Зевес громами,Не дам ему я насладиться мщеньем!Каховский сам похож: был на этих двух великих презрителей ада.
Когда в последнюю ночь перед казнью отец Петр спросил его на исповеди, прощает ли он врагам своим:
– Всем прощаю, кроме двух подлецов – государя и Рылеева, – ответил Каховский.
– Сын мой, перед святым причастием, перед смертью… – ужаснулся отец Петр. – Богом тебя заклинаю: смирись, прости…
– Не прощу.
– Так что же мне с тобою делать? Если не простишь, я тебя и причастить не могу.
– Ну и не надо.
Отец Петр должен был взять грех на душу, причастить нераскаянного.
А когда пришел Подушкин с Трофимовым вести его на казнь, Каховский взглянул на них так, «как будто ад имел в большом презреньи».
– Пошел на смерть, будто вышел в другую комнату закурить трубку, – удивлялся Подушкин.
– Павел Иванович Пестель есть отличнейший в сон – ме заговорщиков, – говаривал отец Петр. – Математик глубокий; и в правоту свою верит, как в математическую истину. Везде и всегда равен себе. Ничто не колеблет твердости его. Кажется, один способен вынести на раменах своих тяжесть двух Альпийских гор.
– Я даже не расслышал, что с нами хотят делать; но все равно, только бы скорее! – сказал Пестель после приговора.
А когда пастор Рейнбот спросил его, готов ли он к смерти:
– Жалко менять старый халат, да делать нечего, – ответил Пестель.
– Какой халат?
– А это наш русский поэт Дельвиг сказал:
Мы не смерти боимся, но с телом расстаться нам жалкоТак с неохотою мы старый меняем халат.– Верите ли вы в Бога, Herr Pestel?
– Как вам сказать? Mon coeur est mat'erialiste, mais ma raison s'y refuse. [41] Сердцем не верю, но умом знаю, что должно быть что-то такое, что люди называют Богом. Бог нужен для метафизики, как для математики нуль.
41
У меня сердце материалиста, но разум противится этому (фр.)
– Schrecklich! Schrecklich! [42] – прошептал Рейнбот и начал говорить о бессмертии, о загробной жизни.
Пестель слушал как человек, которому хочется спать; наконец, прервал с усмешкою:
– Говоря откровенно, мне и здешняя жизнь надоела. Закон мира – закон тождества: а есть а, Павел Иванович Пестель есть Павел Иванович Пестель. И это 33 года. Скука несносная! Нет, уж лучше ничто. Там ничто, но ведь и здесь тоже. Из одного ничто в другое. Хороший сон – без сновидений, хорошая смерть – без будущей жизни. Мне ужасно хочется спать, господин пастор.
42
Страшно! Страшно! (нем.)
– Schrecklich! Schrecklich!
От причастия отказался решительно:
– Благодарю вас, это мне совершенно не нужно.
Когда же Рейнбот начал убеждать его раскаяться, он, подавляя зевоту, сказал:
– Aber, mein lieber Herr Reinbot, wollen wir uns doch besser etwas ьber die Politik unterhalten. [43]
И заговорил об английском парламенте. Рейнбот встал.
– Извините, господин Пестель, я не могу говорить о таких вещах с человеком, идущим на смерть.
43
Но, мой дорогой господин Рейнбот, давайте лучше побеседуем о политике (нем.).
Пестель тоже встал и подал ему руку.
– Ну что ж, доброй ночи, господин Рейнбот.
– Что сказать вашим родителям?
По лицу Пестеля, одутловатому, бледно – желтому, сонному, – он в эту минуту был особенно похож на Наполеона после Ватерлоо, – пробежала тень.
– Скажите им, – проговорил он чуть дрогнувшим голосом, – что я совершенно спокоен, но не могу думать о них без терзающего горя. Передайте это письмо сестре Софи.
Письмо было на французском языке, коротенькое: «Тысячу раз благодарю тебя, дорогая Софи, за те строки, которые ты прибавила к письму нашей матери. Я чрезвычайно растроган неясным твоим участием и твоею дружбою ко мне. Будь уверена, мой друг, что никогда сестра не могла быть неяснее любима, чем ты мной. Прощай, моя дорогая Софи. Твой неясный брат и искренний друг Павел».
Передав письмо, он пошел с Рейнботом к двери, как будто выпроваживал его. Но в дверях остановился, крепко пожал ему руку и сказал с улыбкой:
– Доброй ночи, господин пастор. Ну скажите же, скажите мне просто: доброй ночи!
– Я ничего не могу вам сказать, господин Пестель. Я только могу…
Рейнбот не кончил, всхлипнул, обнял его и вышел.
«Ужасный человек! – вспоминал впоследствии. – Мне казалось, что я говорю с самим диаволом. Я оставил жестокосердого, поручив его единой милости Божьей».
Переодеваясь, чтобы идти на казнь, Пестель заметил, что потерял золотой нательный крестик, подарок Софи. Испугался, побледнел, затрясся, как будто вдруг потерял все свое мужество. Долго искал, шарил дрожащими пальцами. Наконец, нашел. Бросился целовать его с жадностью. Надел и сразу успокоился.
В ожидании Подушкина сел на стул, опустил голову и закрыл глаза. Может быть, не спал, но имел вид спящего.
Михаил Павлович Бестужев-Рюмин боялся смерти, по собственным словам, «как последний трус и подлец». Похож: был на трепещущую в клетке птицу, когда кошка протягивает за нею лапу. Иногда плакал от страха, как маленькие дети, не стыдясь. А иногда удивлялся: