Февральский дождь
Шрифт:
– У меня предчувствие жизни, а не смерти, – малость напыщенно сказал я.
– Жизнь начинается тогда, когда мы понимаем, как мало нам осталось, – изрек доктор. – Давайте примем обезболивающее.
Арнольд Иванович (так звали врача) полез в шкафчик, достал баночку со спиртом. Развел водой из-под крана. Выпили. По ухоженному лицу, хорошей стрижке и дорогой обуви было видно, что в годы советской власти Арнольд не бедствовал, и до сих пор не прозябает. Но сегодняшней жизнью до крайности недоволен.
Он оказался постоянным читателем нашей газеты. Так что мне пришлось отдуваться.
– Из
Слушать это было неприятно. Сам я держался подальше от политики. Считал, что у нас маразм при любом строе, меняются время от времени только формы маразма. Власть, когда ей надо, льстит народу, называет его великим, но этим только проявляет неуважение. Но я понимаю ее, нашу власть. Народ наш любить и уважать трудно. У народа при любой власти, при любом государственном строе, свой строй жизни. Поэтому власть любит государство. То есть себя…
Доктор между тем излагал еще один взгляд на текущую жизнь, тоже вполне понятный.
– Скорее всего, мы получим совсем не то, чего ждали, хотя бы потому, что толком не представляем, что нам надо. Наших врагов всегда побеждали не столько наши армии, сколько пространства. Сегодня я бы назвал пространством нашу психологию. Нам ее не победить.
Ныла кисть. Доктор предложил еще по глоточку. Мы выпили.
– Это ужасно, – продолжал Арнольд, – Какая власть не придет, ненавидишь ее, стыдишься, или презираешь. А ведь власть – это как мама с папой. Стыдно за родителей.
Захмелев и совпав, мы стали приятелями за полчаса.
– А ведь вы обыкновенный шизоид, – откровенничал Арнольд. – Не обижайтесь. Вы ж сами себе поставили диагноз. Вы сказали – вспышка. Многие люди – шизоиды, только разных направлений и не в чистом виде. Я тоже из этого разряда. Быть шизоидом даже выгодно, уж поверьте. Мы не так, как другие, боимся умереть.
Дома Вера выговорила мне ревниво:
– Из-за меня ты никого ни разу пальцем не тронул, хотя алкаши оскорбляли меня не раз.
Не припомню, чтобы это, хотя бы однажды случилось в моем присутствии. Но точность обвинения не имела для Веры никакого значения. Главным для нее был повод. А мне обидней всего был сам перелом. Ведь знал, что в ярости бить ничем не защищенным кулаком себе дороже. Лучше ладонью. Эффект удара, например, в основание носа, ничуть не меньше.
Глава 9
Сижу теперь в редакции, курю. С непривычки кружится голова. Надо хотя бы перечитать письма. Накопилось уже пол-ящика письменного стола. Хотя это немного. Раньше было гораздо больше. Люди перестают откликаться на публикации. Этот пофигизм начался давно, еще в советское время, но сейчас – это особенно плохой знак. Скоро наш брат-журналист станет работать не для читателей, а только ради собственной выгоды.
Входит Лора, кладет на стол несколько новых писем. Фунтиков пристроил ее в отдел писем. Перспективное
– Как тебе у нас? – спрашиваю.
– Кофейня здесь хорошая. Столько известных людей. И вид из окна классный.
Кофейня у нас действительно редкостная. Кофе хорош тем, что кладут его в автомат честно. И вид на Тверскую из кабинета действительно знатный. И поглазеть на известных людей, а потом кому-то рассказать об этом – тоже, наверно, приятно щекочет самолюбие. Но мне больше нравится любоваться облаками.
– Я тоже люблю облака, – говорит Лора. – Если бы я была художницей, я рисовала бы только облака.
Смотрю с подозрением: до чего ж ловкая приспособленка. Шутливым тоном придираюсь. Спрашиваю, нравится ли читать – по обязанности – чужие письма.
– Привыкаю, – говорит Лора. И сообщает. – Вас ищет странный тип. Сейчас зайдет.
Действительно, стук в дверь. Точно, странный субъект. Высокий, тощий, примерно моих лет и какой-то растрепанный.
– Вы Терехов? Я – Сирота.
– Если это не фамилия, то сочувствую.
– Это фамилия, – говорит Сирота. – Но сочувствие принимаю.
Усевшись в кресло, Сирота излагает суть дела. Он редактор известного издательства. Ищет журналиста, который под его чутким руководством напишет книгу. Прочел намедни мой очерк «Смертная чаша», и заинтересовался.
– Сюжет – привет Достоевскому. Давайте так. Пишем сначала книгу, потом киносценарий.
Сирота захлебывается в словах и планах. Но его восторгов насчет «Смертной чаши» я не разделяю. Говорю ему о Даше Новокрещеновой, которая мечтает сесть в тюрьму. Меня этот случай волнует больше. Сирота морщится. По его мнению, «Смертная чаша» интересней. Я стою на своем.
– Едва ли что-то получится, я не писатель.
– Станете! – уверяет Сирота. – У вас есть мысли о жизни. А что важнее всего для прозы? Мысли. Об этом еще Пушкин писал. Ну, и наконец: вам не надо особо что-то сочинять. Вы будете брать сюжеты из ваших очерков, а не высасывать из пальца. А нас ждет именно такая перспектива. Десятки авторов будут придумывать гадости, которых не встретить в реальной жизни. Ваши книги будут отличаться достоверностью.
Я слушаю с вежливым вниманием. Лора смотрит на меня удивленно: и чего это я кочевряжусь? А я чувствую – не потяну. Зачем хвататься за то, что превосходит мое представление о своих способностях. Хотя знаю, что иногда надо ухватиться за то, что сулит рост. При выполнении, казалось бы, невыполнимого, можно вырасти. В это и заключается настоящий успех.
– Поймите, – говорит Сирота, – сейчас уникальный момент. Мы издаем сплошь западные детективы. А читателю интересно читать про наших преступников, про наших потерпевших, а не про джонов и мэри. Неужели вы совсем лишены тщеславия?
Ничего я не лишен, тем более тщеславия. Но я не хочу быть очередным литературным лаптем. Не хочу стыдиться самого себя. А Сирота, похоже, не понимает, что уговаривать – это почти насиловать. Или я чего-то не понимаю в его агитации. Неожиданно говорит, что я могу сломать ему жизнь. Их издательство приватизировано. Редакторам поставлено условие. Или каждый приведет двух перспективных авторов, или будет уволен за профнепригодность.