Фигура
Шрифт:
– Вы не имели права прощать!
– Очень знаю, господин полковник, не мог выдержать.
– Вы после этого не можете более оставаться на службе.
– Я готов выйти.
– Да; подавайте в отставку.
– Слушаю-с.
– Мне вас жалко, - но поступок ваш есть непозволительный. Пеняйте на себя и на того, кто вам внушил такие правила.
Мне стало от этих слов грустно, и я попросил извинения и сказал, что я пенять ни на кого не буду, а особенно на того, кто мне внушил такие правила, потому что я взял себе эти правила из христианского учения.
Полковнику это ужасно не понравилось.
– Что, - говорит, - вы мне с христианством!
– ведь я не
Это мне, по тогдашней моей молодости, показалось жестоко и обидно.
– Слушаю-с, - говорю, - господин полковник, я пойду к графу Сакену и доложу все, как дело было, и объясню, чему я подчинился - все доложу по совести. Может быть, он иначе взглянет.
Командир рукой махнул.
– Говорите что хотите, но знайте, что вам ничто не поможет. Сакен церковные уставы знает - это правда, но, однако, он все-таки пока еще исполняет военные. Он еще в архиереи не постригся.
Тогда между военными ходили разные нелепые слухи о Сакене: одни говорили, будто он имеет видения и знает от ангела - когда надо начинать бой; другие рассказывали вещи еще более чудные, а полковой казначей, имевший большой круг знакомства с купцами, уверял, будто Филарет московский говорил графу Протасову: "Если я умру, то боже вас сохрани, не делайте обер-прокурором Муравьева, а митрополитом московским - киевского ректора (Иннокентия Борисова). Они только хороши кажутся, а хорошо не сделают; а вы ставьте на свое место Сакена, а на мое - самого смирного монаха. Иначе я вам в темном блеске являться стану".
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Я тогда ни за что не хотел, чтобы Сакен допускал, будто я простил и скрыл полученную мною пощечину из-за того, чтобы мне можно было на службе оставаться. Ужасная глупость! Не все ли это равно? Теперь это кажется смешно, а в тогдашнем диком состоянии я в самом деле полагал немножко свою честь в таких пустяках, как постороннее мнение... Ночей не спал: одну ночь в карауле не спал, а потом три ночи не спал от волнения... Обидно было, что товарищи обо мне нехорошо думают и что Сакен обо мне нехорошо думает! Надо, видите, так, чтобы все о нас хорошо думали!
Опять из-за этого всю ночь не спал и на другой день встал рано и являюсь утром в сакенскую приемную. Там был только еще один аудитор, а потом и другие стали собираться. Жужжат между собою потихонечку, а у меня знакомых нет - я молчу и чувствую, что сон меня клонит, - совсем некстати. А глаза так и слипаются. И долго я тут со всеми вместе ожидал Сакена, потому что он в этот день, как нарочно, не выходил: все у себя в спальне перед чудотворной иконой молился. Он ведь был страшно богомолен: непременно каждый день читал утренние и вечерние молитвы и три акафиста, а
Как только, бывало, он покажется, штабные сейчас различали, если он намолился, и тогда в хорошем расположении, и все бумаги несли, потому что, намолившись, он добр и тогда все подпишет.
На мою долю как раз такое счастье и досталось: как Сакен вышел ко всем в приемную, так один опытный говорит мне:
– Вы хорошо попали; нынче его обо всем можно просить; он теперь намолившись.
Я полюбопытствовал:
– Почему это заметно? Опытный отвечает:
– Разве не видите - у него колени белеются, и над бровями светлые пятнышки... как будто свет сияет... Значит, будет ласковый.
Я сияния над бровями не отличил, а панталоны у него на коленях действительно были побелевши.
Со всеми он переговорил и всех отпустил, а меня оставил на самый послед и велел за собою в кабинет идти.
"Ну, - думаю, - тут будет развязка". И сон прошел.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
В кабинете у него большая икона в дорогой ризе, на особом возвышении, и трисоставная лампада в три огня горит.
Сакен прежде всего подошел к иконе, перекрестился и поклонился в землю, а потом обернулся ко мне и говорит:
– Ваш полковой командир за вас заступается. Он вас даже хвалит говорит, что вы были хороший офицер, но я не могу, чтобы вас оставить на службе!
Я отвечаю, что я об этом и не прошу.
– Не просите! Почему же не просите?
– Я знаю, что это нельзя, и не прошу о невозможном.
– Вы горды!
– Никак нет.
– Почему же вы так говорите - "о невозможном"? Французский дух! гордость! У бога все возможно! Гордость!
– Во мне нет гордости.
– Вздор!.. Я вижу. Все французская болезнь!.. своеволие!.. Хотите все по-своему сделать!.. Но вас я действительно оставить не могу. Надо мною тоже выше начальство есть... Эта ваша вольнодумная выходка может дойти до государя... Что это вам пришла за фантазия!..
– Казак, - говорю, - по дурному примеру напился пьян до безумия и ударил меня без всякого сознания.
– А вы ему это простили?
– Да, я не мог не простить!..
– На каком же основании?
– Так, по влиянию сердца.
– Гм!.. Сердце!.. На службе прежде всего долг службы, а не сердце... Вы по крайней мере раскаиваетесь?
– Я не мог иначе.
– Значит, даже и не каетесь?
– Нет.
– И не жалеете?
– О нем я жалею, а о себе нет.
– И еще бы во второй раз, пожалуй, простили?
– Во второй раз, я думаю, даже легче будет.
– Вон как!.. вон как у нас!.. солдат его по одной щеке ударил, а он еще другую готов подставить.
Я подумал: "Цыц! не смей этим шутить!" - и молча посмотрел на него с таковым выражением.
Он как бы смутился, но опять по-генеральски напе-тушился и задает:
– А где же у вас гордость?
– Я сейчас имел честь вам доложить, что у меня нет гордости.
– Вы дворянин?
– Я из дворян.
– И что же, этой... noblesse oblige [Благородное происхождение обязывает (франц.)]... дворянской гордости у вас тоже нет?