Филе пятнистого оленя
Шрифт:
Короче, она перевернулась на бок и указала ему на попку. Красным ногтем. А он, втайне восхищаясь ее мужеством, начал ласково гладить ее и проникать, готовить ее к процедуре, для неподготовленных неприятной, больше похожей на ненужную жертву. Вроде жареного мамонта, которого не съедает не голодное вовсе божество. И он тухнет, медленно и зловонно, вызывая ненависть к божеству у охочих до пищи первобытных людей и нежелание ему поклоняться — потому что не оценило.
— Не надо так долго трогать, — простонала она жалобно, — мне больно. Давай скорее.
— Нужен крем — тогда будет не так неприятно, — так он сказал.
И отшатнулся
— Нет. Я так не хочу. Зачем это еще крем? Не надо меня там мазать…
— Подожди, куда ты? — Он пытался поймать ее шутливо, отползающую, жмущуюся к спинке кровати.
— Не надо. Я уже не хочу. И живот болит. Давай завтра…
Он ничего не понимал, пытался гладить, успокаивать. И натыкался на ее выставленные вперед худые руки, как на частокол, призванный сберечь, оградить ее от посягательств. Прикурил нервно, выпустил дым, пытаясь прийти в себя — сердце стучало от всплеска эмоций, раздражения, злости. Но он ничем не показал этого, посмотрел ласково, улыбнувшись, провел ладонью по замотанной в простыню ноге.
— Марина, перестань, успокойся, что с тобой… Мы сейчас вместе, и это все происходит между нами. И я сделаю так, что тебе будет хорошо, — а если не понравится, сразу перестану. Я сейчас принесу крем…
— Нет! — крик был лживо веселым. — Не надо. Попробовали, и хватит. Мне уже не хочется. И откуда ты знаешь про крем? У тебя что — такое уже было с кем-то?..
Он встал и ушел в ванную. И долго слушал из-за двери беспричинные необъяснимые рыдания, и не хотел выходить, и утешать не хотел — он никого не обижал, и ему не за что было извиняться…
Я не стала рассказывать ему про дырочку. Мне казалось, что тогда эта история сильно задела его, это сейчас он вспоминал ее со смехом. Я не боялась показаться идиоткой, потому что смогла бы объяснить то, что имею в виду. И он бы понял, даже если бы я уверенно заявила, что его жену сделал кукольник и в дырочку проникнуть было нельзя. Или, наоборот, необходимо, чтобы достать то, что там спрятано — пусть даже силой достать. И стать счастливым — потому что там таилось нечто сокровенное.
Нет, не то чтобы я всегда видела такой глубокий смысл в анальном сексе. Он мне нравился, не спорю, но не больше, чем любой другой. Я просто начала понимать постепенно, что все, что связано с ней, приобретает для меня какое-то особенное очарование, становится необъяснимым и волшебным. Меня тянуло к ней, это факт — тянуло сексуально. Мне почему-то казалось, что я могу достать на поверхность то, что не сумел достать Вадим — ни силой любви, ни желанием, ни презрительными изменами, ни спокойным вниманием. А вот я могла — я так полагала. И с течением времени осознала, что я одержима ею.
Обряд изгнания ее духа из мягкой серости моих мозгов состоялся — даже быстрее, чем я думала, буквально через месяц после этого вечера. Но он прошел совсем не так, как ожидалось…
Он не любил про нее рассказывать. А я ужасно любила слушать его пусть и неохотные, но всегда яркие и образные повествования.
Мне казалось, что я знакома с ней, очень давно знакома. Что мы вместе родились, росли, вместе ездили в Бердянск, где жила ее бабушка, вместе плескались в пенистом и мутном, как светлое пиво,
Это непонятно было совершенно. У меня были раньше связи с представительницами, так сказать, своего пола, но ни о каких чувствах речи не было, а секс с ними казался мне незаконченным всегда, половинчатым. Вроде «киндер-сюрприза», шоколадного яйца в цветной фольге — в котором нет ожидаемой игрушки. Шоколад съедаешь, тебе вкусно и приятно, а внутри — пустота.
Первый раз нечто подобное случилось, когда мне было лет шестнадцать, я только устроилась на работу, на ту самую судьбоносную киностудию. Одна дама, деловая и серьезная, режиссер, между прочим, попросила меня поработать у нее дома — помочь с монтажом. Она научилась разбираться в аппаратуре, но в чем-то там боялась ошибиться — вот и попросила меня.
Она в большом доме жила, многоэтажном, похожем на буфет с миллионом ящичков-окон. Ее ящичек находился на втором этаже и был просторным и уютным, и пахло в нем почему-то пасхальным куличом. А может, пирогом с яблоками. Это я почувствовала, как только перешагнула через порог и улыбнулась приветливо. А потом был ее легкий поцелуй на моей щеке. Так непохожий на нее, такой странный и неуместный.
Потом началась работа. Ее тихие реплики, мои пальцы на клавишах пульта. Четыре кадра вперед, еще один, вот тут, спасибо. Еще немного назад, еще, вот отсюда. То, что чуть позже произошло между нами в постели, так похоже было на этот вот черновой монтаж — с которого никогда не будут делать чистовой, и музыку не положат на изображение, и фильма никакого все равно не выйдет. Но удовольствие то откатывало, то возвращалось, словно она крутила ручку — опытно и безжалостно-сексуально, зная, как сделать, чтобы это выглядело чем-то высокохудожественным.
Мне было очень приятно и хорошо с ней. Мне нравилась ее уставшая словно грудь, нравилась попка, похожая на вялую сливу, и очень красивые, с тонкими щиколотками ноги. И очень нравился запах ее духов — сладких и примитивных «Шанель № 5», запах обеспеченности, приближающейся старости и одиночества. Именно от одиночества происходило ее безрассудство. И то, что она сделала мне недвусмысленное предложение, было тому подтверждением. Это безрассудство вспыхивало в ней, как редкий огонь в почти опустошенной зажигалке, — но вспыхивая, могло сильно обжечь. Наша связь продолжалась пару месяцев, а потом она пропала — легла в больницу с не очень-то приятным диагнозом, и я подумала, что теперь уже вряд ли в зажигалке остался газ.
Я не навестила ее ни разу — хотя не сомневалась, что она будет рада. Это было жестоко, но честно — вчерашний суп не смешивают с сегодняшним, даже если вчера он был фантастически вкусным. Мне было немного стыдно, но я сказала себе, что просто не хочу ее расстраивать, что мне и ей лучше забыть друг о друге.
Не знаю, переживала ли она — хотя это было бы красиво. Старая умирающая лесбиянка и ее молодая любовница, одна — в больнице, в кровавых бинтах воспоминаний, другая — в ослепительной дымке настоящего, в лучах здоровья, брызгах силы и желания любить. Для одной занавес почти опущен — для другой только на четверть открыт.