Филолог
Шрифт:
Мешок полон, можно уходить, но Верис медлил. Зачем-то прошёл в одно из хранилищ, ничем не выделяющихся среди прочих, остановился у одного их безликих стеллажей, сдвинул том, название которого ничего ему не говорило, и увидел жетон, который семнадцать лет, не снимая, носил на шее. Именно сюда он засунул его два года назад — первая наивная попытка уйти, став невидимым. Прошло два года времени и бездна событий, а жетончик, который когда-то определял всю его жизнь, так и валяется, никому не нужный, никем не найденный.
Какие глупости тогда занимали его, казались важными!..
Мучимый ностальгией, Верис взял медальончик, и тот, узнав владельца, ожил.
База каких-то данных, без которых казалось невозможным обойтись, детские — иначе их не назвать — заметки и размышления. И письма, которых прежде Верис никогда не получал.
«Привет, Верька!
Честное слово, ты меня поставил в тупик»
письма, тональность которых меняется от одного послания к другому
«Целую в щёчку»
«Я вправду соскучилась»
«Всё-таки хорошо, что мы на одной волне, и я каждую секунду чувствую, что ты есть. Если можно, откликнись»
«Верик, мне очень плохо без тебя. Прости меня, пожалуйста»
И всюду одно имя — Линда.
Не ёкнуло сердце, не обдало жаром воспоминание. Только неловкость, словно стыдно стало за прошлую глупость. И ещё — жалко Линду, словно он виновен в чём-то.
Жестокая штука жалость она всегда жалит. Иногда — жалеющего, чаще, тех, кого жалеют. Жалость впустую уязвляет сердце; кому можно помочь, того не жалеют. Конечно, всё это мужская точка зрения, женщины умеют жалеть, не унижая. Но Верису сейчас было жалко женщину, воспоминание о которой не вызывало в душе ничего, кроме чувства неловкости.
Он положил жетон на прежнее место и торопливо ушёл, стараясь не вспоминать отчаянное: «Я же не знала!»
И лишь потом, покинув Транспортный центр, очутившись на заброшенной станции, где дежурила бессонная мнемокопия Стана, Верис вдруг не вспомнил, а прочувствовал ещё одну фразу, заставившую без сил опуститься на пол, и застонать, завыть сквозь сжатые зубы. Слова эти Линда только повторила, а принадлежали они Гэлле Гольц, матери, маме, любимой мамочке: «Если он сам не найдётся, я другого сделаю, точно такого же.»
Долго сидел, сжав голову руками, благо, что никого рядом не было, никто не мог подойти, посочувствовать. Такие вещи чувствуют и переживают в одиночку, сочувствие здесь лишне. Постепенно жуть и отчаяние перекристаллизовались в холодную отточенную ярость. Что же, раз так, пусть будет так. Но никого другого Гэлла Гольц не сотворит. Эта кобыла мать вашей лошади и ничья больше.
Поднялся, пошёл к телепорту. Надо отдать книги, успокоить Аниту и продумать в подробностях, что делать дальше.
Слово «подробность» однокоренное с работой. Теперь-то он знал, чем работа отличается от игры и от понятия «дурью маяться». Работа делается всерьёз.
Язык мал, а человеком ворочает. Скажешь верное, единственно правильное слово, а близкий человек не понимает или, хуже того, понимает превратно.
Превратно — воротит с правильного понимания, да не просто, а с переизбытком.
— Мы с тобой теперь навечно вместе, — произнесла Анита, прижимаясь к Верисовой груди, и в ответ услыхала истинные, но превратно понятые слова:
— Я не смогу навечно.
Анита вздрогнула и сжалась, словно Верис ударил её по лицу, в минуту, когда этого меньше всего можно было ожидать. И Верис, ощутив ложь, скрытую в правдивых словах, сказал то, чего не хотел бы говорить никому и никогда:
— Я не смогу навечно, потому что я должен умереть.
— Почему, умереть? Отчего? — испугалась Анита, мгновенно забыв о прошлом испуге.
— Просто умереть, от старости. Как тот старик на картинке. Поэтому веками моя жизнь измеряться не будет, даже один век вряд ли на мою долю достанется. Скорей всего, проживу ещё лет семьдесят, а потом умру.
— Фу-ты! — Анита выдохнула, словно воздух выпустила из ослабевшего тела. — Нельзя же так пугать! Помру, щас помру! Да семьдесят лет — это целая вечность! У нас разве одному только деду Мирче за семь десятков.
— Не понял, он, что, смертный?
— Конечно. Все люди смертные.
— И ты тоже?
— И я.
— Через сто лет ты умрёшь?
— Куда мне столько? Раньше помру.
— Как же ты тогда можешь говорить о вечности?
— Вот потому и могу.
Потом Верис много думал над этими словами и понял их правоту, но тогда прочувствовал лишь бесконечную несправедливость происходящего.
— Я не хочу, чтобы ты умирала. И наш сын — тоже. Я хочу, чтобы вы были всегда.
— Глупенький!.. — Анита расслабленно ткнулась лицом ему в грудь. — Обещаю, что не умру и буду жить до самой смерти.
Они рассмеялись, снимая напряжение, так что стало возможно говорить о чём-то ином, но Анита через полминуты вернулась к поразившей её теме
Тема, это когда говорят с тем и о том, что волнует и кажется важным.
— У вас там, за зеркалом, что же, получается, одни бессмертные живут?
— Кроме меня — все бессмертные, — нехотя ответил Верис.
— Ты поэтому оттуда ушёл?
Верис задумался.
А, собственно, почему он ушёл оттуда? Там у него было всё, кроме бессмертия, но бессмертия нет и здесь. Кроме того, на Ржавых болотах над ним непрерывно висит угроза прежде времени расстаться со своей короткой жизнью. Под защитой системы можно есть, пить, развлекаться, не думая, откуда всё берётся, а на делянках и огородишках, разбитых на буграх, что кучатся среди болот, приходится ломать спину и портить руки, чтобы вырастить, стомаха ради, скудный урожай капусты и турнепса. Надо отстаивать свой срок на засеках, карауля недобрых соседей, ухаживать за общинным стадом: козами и свиньями, умеющими находить пропитание на болотах. Ни одного преимущества нет у жизни на Земле, но почему-то покидать Землю не хочется. Хотя, можно было бы уйти, забрав Аниту и Даля, снабдить их неуязвимостью, а самому остаться невидимым, чтобы ни мама, ни Линда не смогли его обнаружить. Линда со своей ненужной страстью, а мама — потому что век бы её не видать. Весь отпущенный век, неважно, сто лет или всего семь десятков.