Философ
Шрифт:
Машина у нас была не одна. Мама водила большой, семейного типа «крайслер» 1974 года. Отцу принадлежало несколько пикапов, «шевроле» и «фордов». Тот, на котором уехал в ту ночь Крис, прослужил нам уже четыре года, наездив сотню тысяч миль. Он был ободранным, помятым, покрытым пятнами ржавчины, краска на нем отслаивалась, надпись «ВОДОПРОВОДНАЯ КОМПАНИЯ ГЕЙСТА» стала почти неразличимой, хоть мне и нравилось водить пальцем по тому месту, где стояла моя фамилия.
В окно я видел, как фары пикапа осветили фасад гаража, на секунду выхватив из темноты покореженное, без сетки, баскетбольное кольцо, которое мы с Крисом, когда погода стояла более-менее приличная, обстреливали мячами. Машина развернулась на снегу, мелькнула рука Криса – та, которую он объявил вывихнутой, – свисавшая с зажатой между пальцами сигаретой из окна водителя.
Мне тогда снились очень живые сны, и я записывал
Я слез с кровати и пошел на звуки двух мужских голосов – отцовского и чьего-то еще, мрачного, незнакомого. И, заглянув в кухню, увидел долговязого мужчину в зеленой одежде и натянутой на уши шерстяной шапочке, большие пальцы его были засунуты за поясной ремень в неумелой попытке изобразить безразличие. Он посмотрел в мою сторону. Отец оглянулся, и я принял это за приглашение войти, шагнул вперед и остановился, услышав приказ вернуться в постель. Но уже успел увидеть понуро сидевшую за кухонным столом мать – халат ее был распахнут, словно в предвидении сеанса вивисекции, ночная рубашка обвисла, почти целиком открыв левую грудь. Меня она, похоже, не заметила.
– Уйди! – рявкнул отец.
Поднявшись наверх, я приник к вентиляционному отверстию, но расслышать ничего не смог. Около шести утра небо стало светлеть и я снова спустился на кухню, однако того человека и моих родителей сменила там ближайшая подруга матери, Рита. Она усадила меня за стол, поставила передо мной яичницу с беконом. Три кофейные чашки так и стояли у мойки. Заметив, что Рита едва сдерживает слезы, я решил не трогать ее и вопросов задавать не стал. Как только я поел, она убрала тарелку в раковину и велела мне идти в гостиную, смотреть телевизор. Интересного он ничего не показывал – субботние утренние мультфильмы мне никогда не нравились, – и я переключился на нескончаемую «Сумеречную зону» и все еще смотрел ее девять часов спустя, когда родители вернулись с официального опознания тела моего брата.
Глава четвертая
Жутковатый покой пал на наш дом. Никто больше не ругался, не переворачивал тарелки с фасолью. Тем не менее назвать обстановку мирной можно было лишь с большой натяжкой. Напротив, она оставалась напряженной до крайности, и не потому, что мы ожидали нового ужасного поворота событий, но потому, что будущее представлялось нам пустым, ничего не обещавшим. Наша жизнь в те месяцы походила на жизнь заключенных – еще не научившихся принимать тюрьму как данность. Мы пугались всякого шума, были беспокойны, не могли сосредоточиться хоть на чем-то. Разговоры прерывались, едва начавшись. Школьные оценки мои поползли вниз, я то и дело получал выговоры за опоздания. Просыпаясь в середине ночи, я спускался на кухню за стаканом воды и обнаруживал там отца, окруженного смятыми банками из-под пива, тускло мерцавшими в синеватом свете обеззвученного телевизора. Я останавливался, ждал, когда он заметит меня. Только один раз отец не ограничился всего лишь кивком, но предложил мне глоток пива. Вкус его оказался каким-то плесневым, я подавился, и отец посоветовал мне прополоскать рот водой.
Изменения, произошедшие с матерью, были еще более серьезными. Она перестала готовить, и мы два месяца питались запеканкой из картошки с овощами, которую ссужали нам соседи. Ушла из вышивального кружка. Забросила свой садик, и, когда наступила весна, место клубники и тюльпанов заняла сорная трава. По временам мать впадала в оцепенение, ее мучили мигрени, из-за которых она днями не вылезала из постели, даже когда начались занятия в школе, – отсюда и мои опоздания. В конце концов Рита стала заходить к нам по дороге на работу и забирать меня.
Да и я тоже изменился. К тому времени я уже понял, что отличаюсь от остальных членов нашей семьи, но смогут ли мои отличия образовать, соединившись, полноценную личность, этот вопрос оставался, по сути дела, открытым. После смерти Криса я постепенно начал получать ответ на него.
Читать я научился года в четыре. Дома у нас книг не было – собственно говоря, не было и книжных шкафов, одни только полки для лишней посуды, которой никто не пользовался, – и потому я практически жил в городской библиотеке, где быстро стал всеобщим любимцем. Я приходил туда после школы, возил по проходам тележки с книгами, наводил порядок на полках. Слова «знание – сила» давно обратились в общее место, однако я уже мальчиком понял, сколь важными могут быть даже не очень обширные сведения, – по крайней мере, для представлений человека о самом себе. Я начал ощущать превосходство над родными и даже презрение к ним, обзавелся словарным запасом и оборотами речи, которые могли показаться странными где угодно и в любые времена – не говоря уж о там и тогда. Брат часто называл меня «пришельцем», и это неплохо выражало то, что думали обо мне все прочие, включая и меня самого. Сложности возникали у меня не с людьми вообще – я был дружелюбен, хоть и немного застенчив, – а с людьми конкретными, с членами моей семьи, которые ставили силу выше ума и очевидное выше сокровенного. Я вглядывался в окружавший меня хаос и приходил к выводу, что он – результат не злонамеренности, но глупости. Допиваться до остервенения – глупо. Ругаться без всякого повода – тоже глупо. Прибегать к насилию, когда у тебя кончаются логические доводы, глупо, как глупо проводить весь день, передвигая с места на место тяжелые предметы, или болеть за ораву горилл в спортивной форме, или заливаться в ответ на дурацкие угрозы слезами, или верить в то, что конечная цель жизни состоит в приобретении газонокосилки, на которой можно разъезжать по лужайке, – глупо все это. Вскоре мое презрение сменилось жалостью, а жалость – недоумением. Где-то же должно существовать место получше этого. Мир, более великолепный, чем наш, находящийся между 77-м шоссе и мутной рекой, в которой не водится рыба. Почему до них это не доходит? И поскольку заставить окружающих понять это я не мог, мне оставалось только бежать куда подальше, иначе я рисковал стать одним из них.
Если все это было правдой до смерти Криса, то после нее обратилось в правду еще более несомненную. Подобно многим философам, я начал как мистик и, удирая от реальности, побежал первым делом к Церкви. Сейчас мне стыдно вспоминать об этом, хоть я и нахожу некоторое утешение в том, что недолгое время пробыл в рядах философских светил, заигрывавших с фанатизмом, религией или чем-то похожим. До шестнадцати, то есть до времени, когда я утратил веру в Бога, я не пропускал ни одной мессы, был лучшим на уроках катехизиса (и в течение двух лет даже вел их). Мать, и сама женщина плаксиво набожная, поощряла меня. Мои частые визиты в дом приходского священника, отца Фреда, представлялись ей предпочтительной альтернативой лазанью по крышам.
Ныне дружба священника с мальчиком, их долгие беседы за закрытой дверью – все это может показаться странным и опасным. И вполне оправданно. Однако наши отношения были совершенно невинными. Отец Фред был (и остался) просто порядочным человеком, и я благодарен ему за то, что он не дал мне свихнуться.
Он был еще молод – моложе моего отца – и, хоть и родился в наших краях, выбрался из них, получил степень бакалавра искусств в Колумбийском университете, затем – магистра богословия в Йеле и рукоположение в Риме. Говорил на четырех языках (английском, французском, итальянском, латыни), читал, помимо них, еще на двух (немецком и испанском), любил музыку (на стене его кабинета висела мандолина) – в общем, был слишком большим для нашего захолустья космополитом, и я, подросток, никак не мог взять в толк, почему он сюда вернулся.
– С течением времени жизнь совершает круг. И когда ты приходишь в исходную точку, она кажется тебе другой, потому что ты смотришь на нее сквозь очки накопленного тобой знания. Мое место здесь, Джозеф. Бог, по мудрости Его, с самого начала направил меня сюда. Мне же, в невежестве моем, понадобилось пятнадцать лет, чтобы уяснить, в чем состоял Его замысел.
В отличие от родителей, которые звали меня Джои, отец Фред никогда не обращался ко мне иначе как прибегая к полному моему имени, в итоге я и сам стал мысленно называть себя так, словно был уже сложившейся личностью, а не детским ее наброском. С наступлением отрочества отчужденность от родителей, которую я ощущал всегда, начала перекипать, переливаться через край, превращаясь в ненависть ко всему роду человеческому. Я порицал окружавших меня людей за их грехи, подлинные и воображаемые: за узость целей, за отсутствие воображения, за деланность проявлений горя – девушки, которые и знать-то Криса почти не знали, обнимались и плакали, когда его отпевали. Я был типичным «молодым бунтарем», естественная в моем возрасте внутренняя смута еще и усугублялась тем, что мне пришлось пережить кое-что воистину омерзительное. И я отчаянно нуждался в человеке, который принимал бы меня всерьез, а отец Фред как раз таким человеком и был.
Перечитывая написанное мной, я вижу, что оно изображает меня человеком надменно объективным. Даже холодным. Такого рода флюиды исходят от многих философов. Люди ошибаются, считая нас, философов, бесстрастными. Эмоции переполняли и переполняют меня. Но я верю, что эмоции наилучшим образом выражаются в языке и что языком не следует размахивать, точно заряженным пистолетом. Думайте, прежде чем заговорить, и говорите, прежде чем начать действовать. Размышляйте. Исследуйте. Сомневайтесь. Впитывайте идеи и верьте, что они важны не меньше, чем ваша собственность, ибо ценность знания куда значительней пользы, которую оно приносит. Живите бодрствуя, и жизнь ваша будет лучше, нежели жизнь сомнамбулы.