Философ
Шрифт:
Всему этому научил меня отец Фред. Благодаря ему я стал ценить увлекательность разумного разговора, понял, что люди, друг с другом не согласные, могут находить крупицы мудрости в позиции собеседника. Спор скорее творит, чем разрушает; он не должен быть громогласным и завершаться слезами. Отец Фред пропустил белый свет моей враждебности к людям сквозь призму разума и разложил ее на эмоции, указав направление и назначение каждой. И самое главное, он никогда не был со мной снисходительным, никогда не давал ответы уже готовые и не пытался окрашивать в розовые тона то, что было для меня с очевидностью жалким, пустым фарсом существования.
Древние греки, Авиценна, Декарт, Кант, – он показал мне, как читать их и делать собственные выводы. Мы проводили послеполуденные часы, слушая долгоиграющие пластинки Аниты О’Дэй или обсуждая древние вопросы, которые всегда были движущей силой философии. Что есть реальность? Что нам дано познать? И что нам следует
Человек, познакомивший меня с Ницше, он, когда я начал утрачивать веру, увидел и признал иронию, крывшуюся в этом его поступке. И все же продолжал относиться ко мне с уважением. Мой атеизм стал для нас не более чем предметом новых плодотворных дискуссий, ибо отцу Фреду очень хотелось вернуть меня в лоно Церкви. И хотя ему это так и не удалось, он высоко ценил то, что я не уклонился от противоборства с ним. Он просил лишь об одном: чтобы я продолжал тянуться к знанию. Философия, говорит нам Платон устами Сократа, начинается с удивления, а у меня в моем возрасте было много такого, чему я удивлялся, – в отличие от моих родителей, от которых жизнь просто отгородилась, словно задернув перед ними некую завесу.
Вывести мать из ступора могла, наверное, лишь перебранка с отцом по поводу происшедшего в ночь, когда умер Крис. На то, чтобы закрыть дело, у полиции ушли годы, однако до конца разрешено оно так и не было.
А факты таковы. Покинув дом, Крис доехал до заправочной станции, где ему отказались продать сигареты, поскольку никакого удостоверения личности у него не было. Тогда он попросил ключ от туалета. А выйдя оттуда, сказал служащему заправки, что унитаз неисправен. Возможно, – хоть это только гипотеза, – когда служащий пошел выяснять, в чем там дело, Крис, перегнувшись через прилавок, стянул пачку сигарет; впрочем, пока полиция сообразила, что хорошо бы просмотреть сделанные камерой наблюдения записи, их уже успели перезаписать.
Где-то после одиннадцати он выехал на Риверфронт, улицу, которая идет на восток, потом сворачивает на север и упирается в Льюистонский мост. Патрульный, сидевший в машине на углу Риверфронт и Делкорте, сообщил о проехавшем мимо пикапе – внимание полицейского привлекло открытое, несмотря на холод, окошко водителя, из которого свисала рука.
Ограждение у въезда на мост, с правой стороны дороги, было частично разобрано, поскольку днем раньше его поуродовал снегоочиститель. Если верить властям округа, место, где асфальт заканчивался, а земля круто уходила вниз, к реке, было помечено предупредительными оранжевыми конусами. Однако ни одного конуса так и не нашли, ни там, ни в реке, и, стало быть, либо их унес, и унес далеко, ветер, либо небрежные рабочие забыли их установить.
Позднее полиция выяснила, что Крис влетел в слишком крутой поворот поднимавшейся в гору дороги на скорости в шестьдесят миль и не сумел вписаться в него на обледеневшем асфальте. Пикап сорвался, ударился о берег и боком рухнул в лишь частично замерзшую реку. Конечно, под воду он ушел не сразу, и теоретически у Криса было время на то, чтобы отстегнуться и вылезти в окошко. Однако, когда пикап с телом подняли со дна, Крис так и сидел, пристегнутый ремнем безопасности.
Поначалу коронер определил причину смерти как «утопление вследствие несчастного случая». Через четыре месяца формулировку заменили на «утопление вследствие автомобильной аварии с возможными признаками самоубийства». Все считали, что формулировку изменили, дабы обелить дорожного смотрителя округа, которому сильно досталось от местной прессы и за состояние дорожных ограждений, и за то, что он не выставил конусов. До того времени мои родители в суд обращаться не собирались и даже отказались от услуг адвоката, вызвавшегося представлять их интересы. Теперь же мать возмутилась. На тропу войны она вышла вовсе не из-за жажды денег, а желая опровергнуть нелестное суждение окружных властей о моем брате. Конечно, Крис вел себя взбалмошно, но это еще не делало его самоубийцей. Водителем он был неопытным и мог просто не сообразить, что слишком разогнал машину. А из пикапа не выбрался потому, что потерял сознание – довольно было взглянуть на его лоб, разбитый при ударе о руль. Если он действительно хотел покончить с собой, то почему выбрал такой способ, а не какой-то иной, попроще и понадежнее? В нашем подвале хранились ружья. Более того, ограждение простояло разрушенным меньше тридцати шести часов. Откуда он мог узнать, что ехать ему следует именно туда? Все это как-то не вязалось. И мать, совершив первый, быть может, в своей жизни решительный шаг, позвонила одному из адвокатов и обратилась в суд, обвинив власти округа в том, что их небрежность и противоправные действия привели к смерти ее сына. Так начался затянувшийся на шесть лет процесс, которому предстояло поглотить те скромные запасы душевных сил, какие у нее еще оставались.
В то время я поддерживал ее – больше из чувства долга, чем из тяги к истине. Однако с годами, посвященными попыткам понять, как люди осуществляют тот или иной выбор, я начал с подозрением относиться к простым объяснениям. Вполне возможно, что Кристофер и имел, и не имел намерения слететь с моста. Мне этого никогда не узнать. В те дни я лучше, чем когда-либо, понимал, что нет ничего более неисповедимого, чем душа человека, и что никакой поступок, большой или малый, добрый или злой, не может быть назван таковым человеком, который находится вне сознания совершившего этот поступок.
Глава пятая
Гарвард показался мне, восемнадцатилетнему, гигантской, сложенной из красного кирпича потогонной фабрикой. От первых семестров у меня сохранилось в памяти смутное ощущение паники, моя уверенность первого парня на деревне рассыпалась, пока я в спринтерском рывке пытался нагнать остальных. Из нашего городишки в Гарварде никто до той поры не учился, и реакция на мое сенсационное поступление в этот университет простиралась от озадаченной (это как, в тот самый Гарвард?) до недоуменной (и зачем тащиться в такую даль?), а там и до откровенно враждебной (не много ли он о себе возомнил?). Да и прорехи в моем образовании были просто-напросто пугающими. Я учился в государственной школе, где учитель биологии, недавно вернувшийся в лоно христианства, мог отказаться преподавать нам теорию эволюции, заменив ее расширенным курсом молекулярной биологии. (Зато цикл Кребса отскакивал у меня от зубов.) Рядом с другими студентами, многие из которых закончили подготовительные курсы, где им рассказывали о постструктурализме и теории Юнга, я чувствовал себя самозванцем. Даже освоение их жаргона, и оно потребовало огромных затрат умственной энергии. Я начал до жути стесняться моего выговора, и на семинарах, хотя некоторые девушки, похоже, и находили мои провинционализмы симпатичными, я норовил все больше помалкивать. Мне, расставшемуся с ролью главного в школе умника, пришлось перекроить мое представление о себе, и оно стало таким: деревенский самоучка.
Теперь-то я понимаю, что очень многое из всего этого объяснялось моей неуверенностью в себе, а также выбором друзей – таких же недоучек, метивших в интеллектуалы. Ребят, совершенно не склонных к снобизму, в Гарварде было хоть пруд пруди. Но как раз их-то я и сторонился, без какой-либо нужды осложняя себе жизнь.
И все-таки мне здесь нравилось. Впервые в жизни я чувствовал, что попал домой и что меня окружают молодые люди, для которых великое будущее не просто легко вообразимо – ожидаемо. Подлинная история: мой товарищ по комнате потратил целый семестр на то, чтобы собрать крошечный, но прекрасно работавший магнитно-резонансный томограф, с помощью которого мы просканировали нашего ручного хомячка. Мне здесь нравилось. Нравилось, что наш кампус старше нашего государства. Нравились здешние традиции, нравились слащавые истории, которые рассказывают первокурсникам во время обзорной экскурсии по кампусу. Я коллекционировалГарвард, совершив паломничества в такое число его библиотек, а их здесь семьдесят с чем-то, какое мне удалось обойти. (Владениям университета в Вашингтоне, округ Колумбия, в Чикаго и в Тоскане пришлось подождать. Я съездил, однако же, в «Новоанглийский центр приматов» – одиссея, включавшая аренду «универсала» и пропущенный съезд с платной автострады.) Я посещал каждое университетское мероприятие, старался прослушать все знаменитые курсы лекций, читавшиеся прославленными профессорами, бывал на всех чаепитиях, которые декан устраивал для студентов. Я впитывал все это в себя и, разговаривая с бывшими одноклассниками, вслушиваясь в упования этих игроков низшей лиги, понимал, что обрел свободу.
Многие, если им случается вспомнить о философах, представляют себе кучку седовласых джентльменов в домашних куртках, а то и в тогах, дымящих трубками и разглагольствующих о смысле жизни. Нет ничего дальше от истины. Во всех лучших научных центрах нашей страны – в Гарварде, Принстоне и в Нью-Йоркском университете – философия больше всего походит на математику. Преобладающая в англоязычных университетах школа называется англо-американской, или аналитической, философией и в значительной мере опирается на формальную логику и ясность аргументации. Прочитав определенное количество статей, в которых символов больше, чем слов, вы уже не находите ничего удивительного в том, что большинство великих аналитических философов были по образованию математиками или естественниками: Фреге, Рассел, Виттгенштейн, Гёдель, Тарский, Куайн, Карнап, Патнэм.