Философия бунта
Шрифт:
Нетрудно заметить, что насилие рассматривается «философами бунта» как чисто политический феномен. При этом политика либо вовсе отрывается от экономики и культуры, либо объявляется главенствующим фактором, «командной силой». В результате проблема революции как исторического поворота, связанного с глубинными изменениями в развитии человеческой цивилизации, культуры, превращается в проблему бунта, как чисто политического переворота, за которым должны чуть ли не автоматически последовать и другие изменения.
Не подлежит сомнению, что проблема насилия, поскольку она затрагивает отношения между классами, нациями и государствами, есть проблема политическая. Но марксизм, никогда не упуская из виду эту сторону дела, вместе с тем всегда ориентировал на рассмотрение проблем политических
Проблема насилия обнаруживает себя не только как проблема политическая, но и как проблема культуры – причем в самом широком смысле этого слова, не сводимом к вопросу о грамотности и образованности, а охватывающем все сферы общественного существования человека, всю созданную человеческим трудом жизненную среду.
Субъект насилия, если он действительно печется о благе общества, а не просто ищет отдушину для накопившейся в нем «энергии», должен решить для себя вопрос, в какой мере его эмоциональное отношение к той или иной общественной группе оправдывается ее действительной ролью в современном культурно-историческом процессе, должен ли этот субъект, осуществляя политическое насилие, сохранить или разрушить доставшуюся ему в наследство культуру, а главное, готов ли он выступить в качестве силы, способной двинуть дальше развитие культуры.
Перед революционным классом эта проблема выступает как проблема границ свободы и исторического творчества: способен ли он, прерывая течение истории, целенаправленно «ввести» ее в новое русло, которое отвечало бы его представлениям о более совершенных формах человеческого общежития.
Эти два аспекта – разрыв со старым порядком и «введение» истории в новое русло – не только тесно взаимосвязаны. В историческом процессе они синхронны, поскольку сам акт разрыва есть момент творчества, «программирующий» контуры будущего общества. В зависимости от того, кем, как и когда осуществляется этот разрыв, создаваемое субъектом исторического творчества новое общество приобретает определенные конкретно-исторические черты.
Но история таит в себе давно уже подмеченную философами «хитрость», обнаруживающуюся прежде всего в том, что она не делает рамки социального творчества настолько жесткими, чтобы избавить субъекта от самостоятельного выбора своего пути.
В истории бывают периоды, когда она обнаруживает заманчивую «пластичность», когда расширяются возможности для возрастания роли субъекта исторического творчества. Именно эта «пластичность» социальной реальности всегда служила и продолжает служить той питательной почвой, на которой произрастали и произрастают бесчисленные разновидности исторического волюнтаризма.
Сегодня индивид развитого капиталистического общества остро ощущает противоречивость положения, в которое он поставлен историей: границы господства общества над природой неизмеримо расширились по сравнению с прошлым, но сам индивид при этом стал острее чувствовать свою зависимость от общества, от социального целого, свою несвободу, превращение себя в объект манипуляции и насилия, осуществляемого господствующим классом с помощью той самой техники, которая позволяет ему покорять природу. Попытка найти выход из этой ситуации, приобретающей для «маргинальных» слоев трагический характер, и нашла свое отражение в ориентации леворадикального сознания на абсолютное насилие как на способ приведения человеческой истории в соответствие с достигнутым уровнем покорения природы и развития технико-экономического потенциала.
Левый радикал полагает, что если бы ему удалось сегодня осуществить насильственный, не опирающийся на материальные предпосылки разрыв с существующими социальными структурами, то и завтра он смог бы столь же «успешно» направлять историю по желаемому руслу и произвольно формировать «прекрасный новый мир».
Для него остается тайной, что революционное насилие имеет историческое оправдание лишь тогда, когда оно совершается при наличии необходимых предпосылок и с точки зрения всего предшествующего хода истории является необходимым, и что даже возможность «легкого» разрыва с прошлым еще не гарантирует столь же легкого формирования последующей истории, т.е. общественных отношений нового типа. Тем более это относится к насилию, которое оказывается исторически неоправданным. В конце концов история показывает социал-авантюристу свое «роковое апостериори». На «конструктивном» этапе, неизбежно наступающем вслед за «перерывом» исторической постепенности, история берет у социал – авантюриста реванш за несвоевременно учиненное над нею насилие. То, что принималось им за «пластичность» реальности, т. е. за возможность ее произвольного видоизменения и формирования, оказывается на поверку не чем иным, как возможностью осуществления акта выбора в пределах данного круга возможностей. А то, что принималось за возрастание степени «пластичности» реальности, оказывается прогрессирующим от исторического этапа к этапу расширением круга возможностей.
Ход событий, следующих за преждевременным «разрывом», может сложиться по-разному. Бунт может захлебнуться довольно быстро, а «старый порядок» восстановиться с большими или меньшими потерями для бунтарей. Леворадикальное движение может вызвать реакцию со стороны крайне правых сил, которые при благоприятных условиях (отсутствие единства антиимпериалистических сил) могут даже прийти к власти. И, наконец, третий случай, когда власть благодаря наличию определенной массовой базы движения удается на какое-то время удержать, но революционный субъект должен будет действовать вопреки собственным ожиданиям и вопреки созданному воображением проекту. Тот самый случай, о котором говорил Ф. Энгельс в связи с крестьянской войной в Германии: «Самым худшим из всего, что может предстоять вождю крайней партии, является вынужденная необходимость обладать властью в то время, когда движение еще недостаточно созрело для господства представляемого им класса и для проведения мер, обеспечивающих это господство… Он неизбежно оказывается перед неразрешимой дилеммой: то, что он может сделать, противоречит всем его прежним выступлениям, его принципам и непосредственным интересам его партии; а то, что он должен сделать, невыполнимо. Словом, он вынужден представлять не свою партию, не свой класс, а тот класс, для господства которого движение уже достаточно созрело в данный момент. Он должен в интересах самого движения отстаивать интересы чуждого ему класса и отделываться от своего класса фразами, обещаниями и уверениями в том, что интересы другого класса являются его собственными» [183].
Такая ситуация явственно обнаруживает коварство мнимой пластичности социальной реальности: позволяя совершить над собой «неоправданное» насилие, история, однако, вовсе не позволяет пресечь развитие тех сил и тенденций, которые служат механизмом ее движения, она лишь позволяет перевести это развитие в новое русло, придать ему новые формы.
Леворадикальный идеолог, рассуждающий с позиций «негативной диалектики», полагает, что от «старого порядка» во всех его ипостасях можно тем скорее отделаться, чем решительнее будут разорваны в ходе бунта все нити, связывающие его с этим порядком. Но действительный ход событий оказывается зачастую прямо противоположным.
Чем «радикальнее», несвоевременее оказывается разрыв, тем больше вероятность возвращения «старого порядка», только в иной форме. И здесь не спасает дела апеллирование к морали, к нравственному обоснованию совершенного насилия, ибо не абстрактная мораль, а социально-исторические последствия совершенного политического акта выносят ему окончательный приговор.
Отношение марксизма к насилию лишено догматического абсолютизма, столь характерного для леворадикального «антиутопизма». Марксизм отстаивает реалистический подход к революционному насилию, но это реализм, требующий большого искусства владения диалектикой.