Философия на линии фронта
Шрифт:
Православное богослужение имело на Руси всеопределяющее значение не только в религиозной жизни, но и в культуре, в бытовой жизни, в формировании мировоззрения. «Известно, что литургический вариант Священного Писания изначально доминирует в русской традиции над его книжным текстом. Освоение Нового и Ветхого Завета для русского православного человека совершалось не столько посредством индивидуального чтения духовных произведений (хотя этот фактор переоценить невозможно), сколько как раз личным участием в православном соборном богослужении, которое сформировало особую поведенческую структуру, особый православный менталитет. Наличествуя в качестве архетипа, этот менталитет и отразился в литературных текстах художественных произведений даже тех русских авторов, которые биографически могли и не принимать (на уровне рационального осмысления, обращаясь к письменным книжным источникам) те или иные стороны христианского вероисповедания» (И. А. Есаулов).
Священное Писание и богослужебная литература имели не только культовую роль, но и воздействовали на все стороны жизни. «Степень влияния Православия на массовое религиозное сознание невозможно изучать без учета столь важного источника, как богослужебный текст. Ведь основные
Русская душа не только ученически воспринимала новые для нее духовные смыслы, но и углубляла воспринятые представления, иногда корректируя их в сторону большего соответствия Евангельскому Благовестию. Так византийскому мировоззрению был присущ определенный религиозный дуализм, который не сумел до конца органично синтезировать наследие иудаизма и эллинизма. Иудейская трансцендентность сказывалась в том, что доминирующий в Византии образ Христа – Пантократора – соответствовал больше старозаветным представлениям о трансцендентном Боге – жестком Судии, а не евангельскому облику Иисуса Христа. Вместе с тем миссия Спасителя виделась во многом сквозь призму эллинистической религиозности: «Что поражает в этом сплаве, так это незначительная роль Нового Завета и исторического Богочеловека Христа. По сути, вся византийская религия могла бы возникнуть без исторического Христа, как Он предстает в Евангелиях, – только на одном мифе о небесном спасителе, сходном с эллинистическими мифами об избавителе. Божественный, пресвятой Христос, наряду с Богородицей, Царицей Небесной, является, разумеется, главным объектом византийского культа. И все же, как ни странно, Его земная жизнь и Его благовестие Царства Божия, и в особенности Его учение, прошли почти незамеченными. Евангелия стали книгой тайн Христовых, источником богословских построений. Сам Христос есть Слово Бога, но Его собственному Слову уделялось мало внимания – или, точнее, оно было почти скрыто за аллегорической экзегетикой. Из этического учения Иисуса наиболее действенными оставались Его строжайшие заповеди, явно превышающие человеческие возможности, подкрепленные обещанием Страшного Суда. <…> Византийский грек был больше заинтересован в жизни Бога, чем человека, больше погружен в события мира иного, чем земного» (Г. П. Федотов).
Русское религиозное восприятие открыто Евангельскому Благовестию любви Богочеловека. Для него это прежде всего религия любви, а не религия страха: «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх…» (1 Ин 4:18). В древнерусской литературе проявляется эта характерная черта русской духовности: «Теплота повествования свидетельствует о глубокой искренности народа, принявшего новую религию и еще недавно пребывавшего в язычестве. Христианство говорит в произведениях не как заимствованная книжная мудрость; оно исходит не из уст, а из сердца. Преобладание темы милосердия доказывает, что Русь восприняла христианство, прежде всего, как религию любви, а не как религию закона, подкрепленного угрозами. Закон также не игнорируется, об этом свидетельствует наличие определенной ритуалистической тенденции» (Г. П. Федотов). В этом духе разнятся нравственные предписания в Византии и на Руси: «Грехи против ближнего или против милосердия в русских канонах занимают больше места, чем в греческих. Наблюдается более дифференцированный подход и даже некоторая утонченность нравственного чувства в вопросах социального милосердия» (Г. П. Федотов).
Культовая жизнь Византии всецело была воспринята на Руси – ее благолепием и красотой прежде всего была пленена русская душа. Через восприятие красоты русская душа стремилась узреть духовные истины в конкретных формах; образы прекрасного более, чем абстрактные идеи, выражали суть христианского благовестия. «В этой священной религии Божество переставало быть трансцендентным. Оно поселилось в храме. Церковь превращалась в „небо на земле“, по классическому православному выражению. Божественное становилось доступно через материальное, через таинства и святыни; его можно было не только видеть, но и вдыхать, вкушать, целовать. Это не просто грубый материализм, как полагает большинство протестантов, – за этим предметным поклонением стоит мир высших переживаний: страх, раскаяние, умиление, благодарность, радость, сознание собственной ничтожности и незаслуженности милости Божией. Как и аскетизм, поклонение святыням, выполнение обрядов являются инструментом – хотя и менее совершенным – мистической жизни; они – не сама эта мистическая жизнь, но ее искры, которые могут, хотя и вовсе не обязательно, воспламенить светильник личной духовности» (Г. П. Федотов).
Своего рода мистический натурализм был свойствен русскому человеку: «С древних христианских времен и до настоящего времени русские искали свой путь к Богу при помощи всех пяти органов чувств; не только через зрение посредством икон или через слух посредством церковного пения, но также через осязание посредством прикосновения (целования) к святыням, через обоняние посредством воскурения ладана и других благовоний и через вкус посредством освященных хлеба, воды и всякого рода освященной пищи. Эти характерные черты эллинистическо-византийской традиции были обогащены и получили дальнейшее развитие на Руси, особенно после монгольского нашествия. Сознание божественного присутствия в освященных чувственных объектах таит отрицательную оборотную сторону, проявляющуюся в обостренном чувстве страха перед осквернением, страхом нечистоты. Отрицательная сторона русского физиологизма в религии отражена в исторических документах и, возможно, в самой церковной жизни» (Г. П. Федотов).
Уклад церковной жизни не был самодостаточным, а служил средством духовного просветления и преображения, был путем спасения души. Русская жизнь гораздо больше, чем в Византии, освящалась и преображалась церковностью. «Этика рабства, под личиной христианского смирения, принималась и идеализировалась византийской Церковью. При чтении византийских историков на каждом шагу сталкиваешься с ужасающей жестокостью и вероломством: цареубийства, пытки побежденных врагов; ослепление и кастрирование даже не отдельных людей, а целых плененных армий. Вероятно, половина византийских императоров взошла на трон с помощью заговоров, а нередко и путем пролития крови своих предшественников, – и это несмотря на священный характер монархии. Разумеется, жестокость встречалась и в западном средневековье, но в Византии она холодна, бесстрастна, причем не встречает никакого морального порицания не только со стороны автора повествования, но и за редкими исключениями – со стороны тогдашней Церкви. Смесь жестокости и вероломства часто считается типично восточной чертой. И все же, переносясь из Византии в мир ислама, начинаешь дышать более чистым воздухом. Сочетание этих „восточных“ черт с глубокой и искренней набожностью делает византийский культурный пласт совершенно уникальным явлением» (Г. П. Федотов). На Руси тоже было немало жестокости и коварства, но не в таких масштабах. Рецидивы языческого беспутства не подлежали молчаливой нравственной легализации и явственно осуждались Церковью. На Руси не имели распространения типичная для Византии «подмена небесной иерархии церковной и претензии гражданской иерархии на место в Царстве Божием» (Г. П. Федотов).
Для византийского общества церковное благолепие и благоговение носили скорее символический характер, христианская аскетика и молитва были уделом отгороженных от мира монастырей. Для русской элиты и простого народа религиозные нормы были подвигающими идеалами жизни, монастыри – духовными лечебницами народа. Русское благочестие разделяло византийское представление о том, что мирянин считается по сравнению с монахом христианином второго сорта, но высокая духовность не отделяла монаха от народной жизни, а наделяла его высоким назначением в мире. Поэтому миряне стремились выбрать себе духовных отцов из монашеской среды. Ученое монашество в средневековой Руси было источником просвещения и носителем национального самосознания: «Все святые отцы греческие, не исключая самых глубоких писателей, были переведены, и читаны, и переписываемы, и изучаемы в тишине наших монастырей, этих святых зародышей несбывшихся университетов. Исаак Сирин, глубокомысленнейшее из всех философских писаний, до сих пор еще находится в списках XII–XIII веков. И эти монастыри были в живом, беспрестанном соприкосновении с народом. Какое просвещение и в нашем подлом классе вправе мы заключить из этого одного факта! Но это просвещение не блестящее, но глубокое; не роскошное, не материальное, имеющее целью удобства наружной жизни, но внутреннее, духовное. <…> Эти обычаи вековые, без писаных кодексов, исходящие из Церкви и крепкие согласием нравов с учением веры; эти святые монастыри, рассадники христианского устройства, духовное сердце России, в которых хранились все условия будущего самобытного просвещения; эти отшельники, из роскошной жизни уходившие в леса, в недоступных ущельях изучавшие писания глубочайших мудрецов христианской Греции и выходившие оттуда учить народ, их понимавший» (И. В. Киреевский). Византийское же монашество олицетворяло собой уход не только от мирской жизни, но во многом и от официальной церковной жизни, слишком завязанной на интригах столицы и императорского двора. Монахи в Византии не были миссионерами и учителями народа, в то время как в русском монашестве сильно миссионерство и стремление преобразовать жизнь, преобразить человека. Отсюда феномен не только духовной, но и хозяйственной колонизации русскими монастырями огромных территорий. Русский человек больше доверялся евангельским идеалам как пути преображения души и жизни. В византийской же религиозности было сильно убеждение, что запредельно высокие христианские идеалы не способны укротить языческие основы жизни. «Отказ от попыток приблизить общество к этим основам наряду с высокой личной – зачастую довольно суеверной, – набожностью налагает на это утонченное общество печать неисправимой лживости. Именно такое общее впечатление вынесли русские, начав общаться со своими византийскими наставниками. „Греки обманщики и по сию пору“, – таков приговор древнего русского летописца» (Г. П. Федотов). Молодой христианский народ стремился перенимать у своих учителей достоинства, но не недостатки и пороки.
Духовный космос христианского эллинизма передается через церковнославянский язык русскому народу. Славяне восприняли не только смыслы, но и определенное отношение к жизни, к человеку, к природе, выработанное в христианском эллинизме. Воспринимая родственный культурный архетип, народ пробудил новые качества в своем природном генотипе, новые творческие энергии позволили православному народу углубиться в христианское Благовестие. Хотя Русь не смогла перенять у Византии всю сокровищницу классической греческой культуры, ментальность русского народа гораздо ближе к эллинской культуре, чем ментальность европейских народов, а русское мировоззрение более соответствует основополагающим христианским истинам.
Непонятная для нынешнего века «немота» русского Средневековья свидетельствовала о сосредоточенности на интенсивной духовной жизни, созидающей национальный дух. «Период „молчания“ <…> был периодом накопления духовных сил, а вовсе не дремоты духовной» (В. В. Зеньковский). Глубинная духовная работа формировала национальный тип, питала энергией историческое выживание и государственное строительство, выразилась в гениальной русской иконописи и храмостроительстве, подготовила взлет русской культуры в XIX веке и русской философии в XX веке. Когда русский гений заговорил в полный голос на своем языке – начиная с Пушкина, – сказанное оказалось непревзойденным достижением мировой культуры.