Философия. Книга вторая. Просветление экзистенции
Шрифт:
Люди, близкие друг другу в силу долгой связанности их существования, переживают, правда, в конкретной ситуации это ненаступление коммуникации, в его неопределенности, как боль от исчезающей существенности:- Так и не настает возвышенное мгновение, когда коммуникативная достоверность экзистенции преодолевает эту боль от исчезновения всякого явления во времени настолько, что эта достоверность касается абсолютного сознания разве только на границе, как печаль о бренности. Это - только возможная, но не светлая и действительная коммуникация. В этой пробивающейся вперед печали есть жажда коммуникации, но слова и дела и истины по-настоящему не находится. Кажется, нет ничего, что было бы осязаемо заметно, никакого реального недостатка, который бы мы могли устранить,
Своеобразные чувства, в необозримом множестве форм, проявляют эту боль неосуществленных возможностей коммуникации. Эти чувства странно волнуют нас в самой глубине души и однако ничего не значат в мире, кажутся неважными и все же могут быть истолкованы как тихий голос призыва неопределенного требования экзистенции. Между тем как наше витальное и общительное существование придерживается смысла, свойственного конечным вещам, здесь говорит нечто бесцельное, которое, однако, представляет собою, кажется, словно бы все; похоже на то, будто в нем присутствует вечное значение коммуникации, как решение о нашем подлинном бытии.
2. Молчание.
– Молчание - это недеяние (Nichttun), в качестве которого покоится лишь сущая коммуникация. Но не всегда. Ибо в молчании есть своеобразная активность, в виде которой оно само становится функцией в движении коммуницирования. Умение молчать - это выражение силы готового к коммуникации самобытия.
Молчание в подлинной коммуникации не есть то делающее себя зримым молчание, которое хочет оказывать влияние, когда оно наступает как вызывающая немота, заставляющая говорить другого, не то заносчивое молчание, которым мы стремимся добиться авторитета и значения, как будто бы мы что-то знаем и можем сказать, не молчание из сострадания, когда мы избегаем говорить то, что есть, действуем и помогаем другому безмолвно, без коммуникации, и наконец, не то молчание, которым я, оскорбляя другого, разрываю отношение с ним.
Молчание как время молчания пребывает в непрерывности коммуникативного становления. Это молчание давит, как вина. Если другой заметит это, то он тоже должен будет страдать. Только совместное воздержание от речи, которое, со своей стороны, молча откладывает, могло бы сделать молчание примирительным. В неизбежном отстранении, наступающем вместе с молчанием, готовность ждет, пока вновь не настанет час для открытости.
Это молчание, которое сможет разрешиться в открытости действительной речи, объемлет нечто другое: глубокое, ничего не оставляющее в темноте, как бы откровенное молчание (offenbares Schweigen) становится бытием-друг-к-другу, пробивающимся за пределы того тихого понимания, которое могло бы высказать себя. Сдержанность во взаимной уверенности в другом, взгляд и пожатие руки вместо языка, - вот что остается в завершениях экзистенциальной коммуникации. Этого молчания невозможно желать, став жестом, оно превратилось бы в фальшивую обиходную форму; его нельзя повторить, оно только однажды присутствует в нас целиком; оно определяется робкой боязнью выражения, которое было бы неадекватно ситуации, а потому растратило бы больше, чем показало. В качестве такой артикуляции молчание подобно подлинной речи.
Возможен был бы еще один род молчания, которое активно, однако же, непреднамеренно, как среда истока самой задушевной, но никогда не узнанной, потому что никогда не высказанной, связи. Люди, не имеющие общности в молчании, неспособны к решительной коммуникации. Связывает исток в молчании, а не то, что сказано, а сказанное - лишь в той мере, в которой эта подпочва держит его на себе. Самые тихие прикосновения в жизни получают свой вес благодаря молчанию, в котором с обязательностью, но без прав на обжалование удерживается то, что соединило людей друг с другом.
Несмотря на все это: молчание всегда есть также недостаток, как ясная в настоящем бедность выражения. Есть пустое молчание: тишина, ничего не выражающая, потому что ничего не переживающая, - и есть сдержанное молчание: тишина, ничего не говорящая, потому что ей отказано было в даре подлинного выражения. Правда, экзистенция обретает свое косвенное выражение, и не желая его. Но выразительность позволяет теснее или шире провести границы необходимого молчания. Положение: «внутреннее - это не внешнее» - справедливо в двояком смысле.
Если внутренняя жизнь человека неспособна достичь коммуникации, потому что ее дар выражения незначителен или малоразвит, то все же сама жизнь и деятельность любящих людей зримо проявляют для них то, что, не зная себя самого, в неосознанной муке оставалось бы только возможностью; если к нему обращаются, оно может ответить, - тихо, но уверенно. И все же робость и сила самобытия хранят нерушимую, в конце концов, замкнутость: внутреннее не становится внешним.
Случается, наоборот, что мир выражения, как словесный язык, получает самостоятельное существование, становясь неким всеобщим языком обиходных форм и жестов: оба эти языка могут покрыть экзистенцию подобно вуали, делая все для нас необязательным и ничего нам не говорящим. Они не вводят в заблуждение только там, где они используются и принимаются сознательно, как психологическая и социологическая неизбежность. В остальных случаях они представляют собою выражение, за которым не стоит никакой человек как отдельная самость: внешнее - это не внутреннее.
Вследствие этого обособления мира выражения мнимое богатство внешней коммуникации может вызвать исчезновение подлинной коммуникации, если одно лишь выражение как таковое будет давать кажущееся удовлетворение, заставляющее забыть недостаток коммуникации. Поэтому совесть стоит над жизнью в различных мирах выражения, и молчание способно стать спасением для возможности экзистирования. Правда, индивид как привязанное к своей традиции существование приходит к себе только через усвоение наследуемых в традиции миров выражения, но усваивает он их себе, чтобы вновь в изначальности осуществить их. Он почти всегда знает и может проявить вовне в выражении больше, чем то, что есть он сам. Опасность поддаться пустому выражению преодолевает только тот, кто всякий раз отчасти побеждается им.
С углубляющимся сознанием молчания приходит новая опасность: прилагая абсолютные масштабы, уничтожить всякое реальное явление, в критической обеспокоенности возможностью неправды выражения в конце концов пасть жертвой молчания. Лишь рискуя впасть в уклонение, можно осуществить изначальное.
3. Недостоинство.
– Достоинство заключается в надежности человека как разумного существа, в твердости его знания и мнения. Он заботится о дистанции в личном как приватном, о свободе дельной дискуссии, о непреклонности своих решений. Он признает это бытие и требует признания его от других.
В экзистенциальной коммуникации это достоинство ставится под сомнение, и в то же время остается в ней неотменимым:
Поскольку возможная экзистенция привязана в явлении к своему откровению, а это последнее - к коммуникации, то для экзистенции не существует ничего объективно прочного. Нет ничего во мне и в другом, что как наличность подлежало бы моему безусловному уважению. Коммуникация растворяет все, чтобы дать родиться новой прочности. Она не вправе удерживать никакой прочности как достоверной; ибо своей еще смутной возможностью она объемлет все знаемое. Коммуникация по-настоящему мыслима только при безграничной подвижности точек зрения, а потому непрочности, готовой к безусловной преданности. Всякая прочность, если ее предъявляют как условие, становится стеной, отделяющей меня от другого и от меня самого. Вместо раскрытия в коммуникации выступает защита чего-то фиксированного. Воля к открытости означает решимость поставить под вопрос все обретенное, пребывая в неведении о том, обрету ли я в этом, и как именно, себя самого.