Флэшмен на острие удара
Шрифт:
«Лучше быть здесь, чем там», – думаю я и тут вдруг осознаю, что мы находимся на самом виду, без малейшего укрытия, а русская инфантерия расположилась всего в сотне ярдов от нас. Мы совсем оторвались от нашей пехоты, благодаря этому идиоту Раглану, – вот он сидит в своем синем мундире, фалды которого хлопают на ветру, в украшенной плюмажем шляпе, спокойный, будто в театр пришел. Поднося единственной рукой к глазу подзорную трубу, генерал бросил поводья, управляя лошадью одними коленями. Над нами свистело столько пуль, что трудно было понять, стреляют они в нас прицельно или нет.
И
– Святой Георг, тут не промахнешься! – восклицает он и, обернувшись, перехватывает мой взгляд. – Флэшмен, гони живее! Пушки!
Как понимаете, мне не требовалось повторять дважды.
– Оставайся здесь! – бросаю я Вилли, и вот мой скакун уже мчится вниз по склону, как ошпаренный. На берегу обнаружились готовящиеся к переправе орудийные расчеты, и я крикнул им, чтобы поторопились к хребту. Лошадей безжалостно нахлестывали, заставляя выбираться на скользкий берег, пушки опасно раскачивались на станках. Один из наших ординарцев прибыл с поручением указать им позиции, артиллеристы стали огибать главные силы. Когда я вернулся назад – не слишком поспешая – первые залпы уже обрушились на фланг русской колонны.
Хаос правил бал на всем протяжении берегового обрыва, на нашем же холмике царил настоящий ад. Через него шла пехота: мокрые от пота, красные, покрытые копотью лица; примкнув штыки, солдаты спешили наверх, к русским позициям. Они орали и визжали как сумасшедшие, не обращая внимания на кровавые бреши, проделываемые в их массе русским огнем. Я видел, как двоих разнесло в ошметки, когда рядом с ними взорвалась граната, другой пехотинец кричал, лежа с оторванной по бедро ногой. Я посмотрел на Раглана – тот вместе с парой ординарцев готовился спуститься с холма; посмотрел на Вилли – он был на месте, без шляпы, крича, как чокнутый, наступающим пехотинцам.
И тут, бог мой, он выхватывает саблю и направляется вместе с пехотой на склон, к ближайшей батарее. Его конь споткнулся, но оправился, а он замахал клинком и завопил: «Ура!»
– Вернись, немецкий придурок! – закричал я, и Раглан, должно быть, услышал, так как натянул поводья и обернулся.
Даже среди криков, пальбы и канонады, занятый судьбой всей битвы, этот, обычно глуховатый, старик уловил мои слова. Посмотрев на меня, на Вилли, скачущего наверх среди инфантерии, генерал заорал:
– Флэшмен, за ним!
Возможно, будь этот приказ адресован любому другому офицеру, он был бы немедленно принят к исполнению. На глазах начальства, и все такое. Но мне стоило глянуть на тот прочесываемый свинцом склон, густо усеянный телами, и на этого идиота, мчащегося среди пуль и крови, чтобы решить для себя: «Ей-богу, пусть делает, что хочет, только без меня». Я не двигался, и Раглан рявкнул рассерженно еще раз, я же развернул скакуна к нему и, поднеся руку к уху, переспросил: «Что, милорд?» Он снова закричал, тыча указательным пальцем, и тут благословенный снаряд врезался в землю промеж нас, и пока оседал взметнувшийся фонтан грязи, я воспользовался моментом и проворно выкатился из седла.
Я с трудом вскарабкался назад, словно контуженный, а он, чтоб ему провалиться, был все еще тут и выглядел очень обеспокоенным.
– Флэшмен, принц! – орал Раглан, пока один из ординарцев не ухватил его за рукав, показывая направо, и они уехали, оставив меня полулежащим на гриве лошади, а Вилли в сотне ярдов впереди, в гуще атакующей пехоты, напротив бруствера батареи. Раздался залп, Вилли покачнулся в седле, выронил саблю и повалился назад, выпустив из рук поводья, падая прямо под ноги инфантерии. Я видел, как он прокатился пару ярдов и замер, а пехотинцы перешагивали через него.
«Господи, – пронеслась у меня мысль, – с ним все кончено».
Когда наши парни ворвались на батарею и стрельба стала стихать, я стал осторожно пробираться вперед, лавируя между ужасными кучами убитых, умирающих и раненых; в ноздри бил запах крови и пороха, а жуткий хор из криков и стонов звенел в ушах. Я упал на одно колено перед крошечной фигуркой – единственной, одетой в синее среди алого моря. Он лежал лицом вниз. Я перевернул его, и меня вырвало. У него осталась только половина лица: один глаз, одна бровь, щека – другая сторона превратилась в бурое месиво из крови и мозгов.
Не знаю, сколько я стоял, скорчившись, глядя на него окаменевшим взором. Надо мной бесновался стреляющий и вопящий ад: битва перевалила за гребень, и мне было страшно. Даже за пожизненный пенсион я не согласился бы снова попасть в него, но, заставляя себя поглядеть на то, что осталось от Вилли, я вслух причитал: «Господи, что скажет Раглан? Я потерял Вилли: боже мой, что они скажут?» И я начал ругаться и оплакивать – не Вилли, а свои глупость и невезение, приведшие меня на эту бойню и убившие этого безмозглого юнца, этого мечтательного князька, вообразившего войну развлечением, жизнь которого была поручена моему попечению. Боже милостивый, его гибель поставит крест на мне! Так я рыдал и проклинал все, склоняясь над его телом.
– Из всех ужасных картин, увиденных мной сегодня, ни одна так не ранила мое сердце, как эта, – говорил Эйри Раглану, когда описывал, как нашел меня над телом Вилли у берега Альмы. – Бедняга Флэшмен! Не сомневаюсь: сердце его разбито. Видеть этого храбрейшего бойца из числа ваших штабных, офицера, чья отвага вошла в пословицу, рыдающим словно дитя над телом павшего товарища – жуткое зрелище. Знаю: он сто раз отдал бы собственную жизнь, лишь бы спасти этого ребенка.
Я слушал, находясь с наружной стороны палатки, погруженный, как вы понимаете, в беспросветную печаль. «Отлично, – думаю, – все не так уж плохо: оказывается, распущенные из-за страха и отчаяния нюни могут сойти за благородные слезы храбреца. Раглану не в чем обвинить меня: не я же пристрелил юного идиота, и как мне было удержать оного от желания пожертвовать жизнью? В конце концов, Раглан одержал победу, способную его утешить, и гибель даже коронованного ординарца вряд ли способна омрачить ее». Вы так думаете? Так вы ошиблись.