Флорентийская чародейка
Шрифт:
— Какого рода?
— Ему нужна ваша дружба и поддержка, хороший обед и личное сопровождение.
— В каком направлении? Куда он собирается с этой шайкой головорезов?
— Дом моряку всего дороже, — вмешался турок Аргалья. — Дом всего дороже солдату. Я посмотрел мир, я сыт по горло пролитой кровью, я накопил богатства. Теперь я желаю одного — покоя.
— Вижу, ты так и не повзрослел, — отозвался Андpea. — Все еще думаешь, что после долгих странствий ты дома обретешь покой.
III
16
Можно было подумать, что все бедняки города возомнили себя кардиналами…
Можно было подумать, что все бедняки города возомнили себя кардиналами. Высшее духовенство еще заседало за закрытыми дверями Сикстинской капеллы, а флорентийцы
Праздничные костры зажгли задолго до того, как было оглашено решение кардиналов, но предчувствие не обмануло флорентийцев. В ту ночь следующим Папой был избран кардинал Джованни де Медичи. Лев Десятый, как его теперь именовали, властвовал в Риме, а его брат, герцог Джулиано, получил в свое распоряжение Флоренцию. «Знал бы я, что эти псы Медичи снова возьмут верх, то лучше бы остался в Генуе, присоединился снова к Дориа и бороздил бы с ним вместе морские воды, пока все не встало бы на свои места, — признался Аргалья, когда они свиделись с Макиа. — Но если честно, мне хотелось показать ее всем нашим».
— Любовь делает мужчину дураком, — заметил Акбар. — Показать лицо возлюбленной всему миру — первый шаг к тому, чтобы ее потерять.
— Никто не приказывал Кара-Кёз ходить с открытым лицом, — ответил Могор. — Это было ее собственное решение. Ее и Зеркальца.
Император промолчал. Место и время утратили для него всякое значение: наполовину он уже был влюблен.
На закате дня сорокачетырехлетний Никколо Макиа сидел за столом таверны в Перкуссине. Он играл в карты. Его партнерами были мельник Фрозино Уно, мясник Габбурра и хозяин таверны Веттори. Все они привычно и беззлобно осыпали друг друга проклятиями, стараясь при этом не особо задевать хозяина, хотя тот сидел за тем же щербатым столом, пил такое же дешевое вино и так же смачно ругался, обзывая их вошками, когда в помещение вломился известный сквернослов и бездельник — дровосек Гальоффо. С вытаращенными глазами, хватая ртом воздух и бессмысленно жестикулируя, он проговорил:
— Так меня и перетак, если вру! Четыре великана скачут сюда! И все при оружии!
Никколо, с картами в руках, поднялся из-за стола.
— Ну, друзья, считайте, я уже мертвец, — сказал он. — Видно, герцог Джулиано решил все-таки со мной разделаться. Спасибо вам за приятно проведенные здесь часы, это помогло мне прочистить заплесневевшие мозги, а теперь я вынужден вас покинуть, чтобы попрощаться с женой.
Гальоффо, согнувшись вдвое, все еще никак не мог отдышаться, но, держась за бока, выдавил из себя:
— Нет, господин. Оно, может, и не так. На них не нашенские одежки, господин. Это гребаные чужаки, господин. Может, из долбаной Лигурии, а может, откуда и подальше, чтоб им сдохнуть. И с ними женщины, господин, не нашенские женщины, ведьмы, не иначе, потому как разок глянешь, и тут же трясун на тебя нападет, до того их трахнуть охота. Чтоб мне провалиться на этом месте, я не вру, господин.
«Хорошие они, — подумал Макиа. — Но только таких немного. В основном все флорентийцы — предатели. Это они предали республику и позволили вернуться к власти Медичи». Это им служил он как убежденный республиканец, как главный секретарь Второй канцелярии, как дипломат, как создатель флорентийской милиции, а они предали его. После падения республики, после того как сместили гонфалоньера [49] Пьера Содерини, Макиа тоже был уволен. Четырнадцать лет преданного служения показали, что народ в грош не ставит верность. Люди — дураки, когда дело касается власти. Они допустили, чтобы его бросили в тюремные застенки, в пыточную камеру. Они доказали, что не заслуживают республики. Им нужен кулак, им нужен деспот. Быть может, они везде такие, за исключением, конечно, горстки
49
Гонфалонъер (от итал. gonfalon — знамя) — титул высших магистратов в средневековых итальянских городах-государствах.
Они не стоили его уважения. Простые деревенские люди были достойными людьми, но в общей массе народ заслуживал своих кумиров, своих обожаемых тиранов — герцогов и принцев. Перенесенные муки излечили его от остатков веры в народ. Там, под землей, в безымянных застенках безымянные люди творили немыслимые вещи с телами других людей, и у этих тел тоже не было имен, потому что имя там не имело значения. Значение имела только боль — боль и признание вины, за которым следовала смерть. Те люди желали ему смерти, а может, им было просто все равно, выживет он или сдохнет. В городе, где было явлено всему миру торжество идей гуманизма — ценности личности и свободы человеческого духа, — оказались неспособны оценить его заслуги и показали всем, что в гробу они видали его свободу духа и неприкосновенность тела. Четырнадцать лет он прослужил им верой и правдой, но им было плевать на ценность ему одному принадлежавшей жизни, они попрали его священное право на жизнь. Они неспособны ни любить, ни судить справедливо и потому ничтожны. Для него народ перестал существовать. Чернь не стоит того, чтобы о ней печься, для черни важны и нужны лишь тираны. Любовь народа — чепуха, а следовательно, и испытывать к нему любовь — великая глупость. Любви нет, это фикция. Есть только Власть.
Власть выдавливала его из активной жизни постепенно. Сначала ему, который так любил путешествия, запретили выезжать за пределы Флоренции. Затем для него закрыли доступ туда, где он трудился четырнадцать лет, — в Палаццо Веккьо. Затем он подвергся допросу этой твари из тварей, этого лизоблюда Микелоцци, который занял его место. Его обвинили в растрате. Однако он всегда был безупречно честен, так что им ничего не удалось доказать. Наконец, его имя было обнаружено на клочке бумаги у человека, с которым он никогда не встречался. Человека звали Босколи, он был одним из четырех идиотов, планировавших заговор против Медичи, но план был настолько глупым, что провалился еще до начала его осуществления. В карманах Босколи был найден список фамилий дюжины людей, которых, по его разумению, можно было считать врагами Медичи. Среди них значилась фамилия Макиавелли, и Никколо бросили в каземат.
Когда человека подвергают пыткам, есть определенные вещи, которые он будет помнить до конца дней своих: волглую темноту, стылую вонь человеческих тел, крыс, крики… Память человека, хоть раз перенесшего пытки, будет хранить боль. Экзекуция, именуемая страппадо — одна из самых мучительных, если только тебя не убивают прямо на месте. Ему связали руки за спиной и на веревке, закрепленной под потолком, стали подтягивать вверх. Когда ноги оторвались от земли, весь мир замкнулся на страшной боли в плечах. Боль заполонила всё; Флоренция, река, Италия, красота мира Божьего — все померкло, осталась лишь боль. Это был другой мир, мир боли. Незадолго до того, как он вообще перестал думать, и чтобы не думать о том, что вот-вот случится, Макиа стал думать о Новом Свете, о двоюродном брате Аго — приятеле Содерини, Америго Веспуччи. Авантюрист и бродяга, Америго вместе с Колумбом убедились и убедили других, что в Великом океане не водятся чудища, способные разгрызть корабль, что его воды не превращаются на экваторе в пламя, а на западных рубежах — в непроходимое болото. Но гораздо более важным было другое: в отличие от недоумка Колумба он догадался, что земля, обнаруженная на западе, не имела ничего общего с Индией, а являлась совсем новой страной.
Может, и Новый Свет перестанет существовать, отмененный очередным декретом Медичи. Ожидает ли и его судьба прочих, оказавшихся несостоятельными понятий, таких как любовь, свобода, пытливость ума, как республика — падшая по глупости Содерини и других дураков, включая и его самого? Морскому волку Америго повезло, он в Севилье, где его не достанут длинные руки Медичи. Америго стар и болен, но он хотя бы может спокойно умереть, избегнув пыток. В этот момент Макиа первый раз вздернули на дыбу, и Новый Свет, как, впрочем, и Старый, исчез из его мыслей.