Фокус
Шрифт:
– Многие именно так и говорят, пока не привыкнут, – ныл окулист. – Глазное яблоко естественно отвергает прикосновение любого инородного материала, но глаз это мышца, а мышцы…
Его назойливость заставила мистера Ньюмена поторопиться к двери. – Вы не должны…
– Я ничего не навязываю вам, я только рассказываю…
– Я не переношу их, – мистер Ньюмен с непритворным сожалением покачал головой. – После того, как я их вставлю, каждый раз, когда я мигаю, мне делается плохо. Это неестественно засовывать их в глаза по утрам и смачивать этой жидкостью каждые три часа… Я… ну, это просто выводит меня из себя. Они как будто двигаютсяв глазах.
– Но они не могут двигаться…
– Но они двигаются. – Теперь он делился ужасным разочарованием, которое пережил за те недели, когда сидел в своей комнате пытаясь приучить
– Ну что ж, – сказал окулист, пряча в кулаке крошечные чашечки и опуская руку, – вы первый так реагируете.
– Я слышал о других, – сказал мистер Ньюмен. – Если даже миллионы пользуются ими, то все равно попадаются люди, которые их не переносят.
– Как бы то ни было, носите очки на здоровье, – сказал окулист, провожая его до двери.
– Спасибо, – сказал мистер Ньюмен и открыл дверь.
– Смотрите, – окулист уронил на пол одну из линз и засмеялся. – Прыгает как теннисный шарик. – Он стоял, указывая на линзу, которая подпрыгнула и мелко дрожала на полу, пока не замерла.
К счастью, в подземке он нашел свободное место. Сегодня он был бы не в силах простоять всю дорогу до Куинз. Он так переволновался, что ему стало бы плохо от запаха набившихся в вагон пассажиров, к которому он всегда был особенно чувствителен. Даже сидя, он чувствовал слабость. Новехонькие очки лежали у него в кармане, как маленькое живое существо. Как бы наперегонки с мчащимся к его дому поездом, он продолжал размышлять над тем, как бы обойтись без очков, но чем ближе к дому, тем очевиднее становилось, что без них он вскоре не смог бы даже выйти на улицу. Чтобы отвлечься, он попытался вернуть образ безликой женщины из своей мечты о счастье, но она исчезла сразу же после появления, а чаще всего и наиболее отчетливо он смог представить лишь зеркало над раковиной в ванной комнате.
Он вышел на своей станции и поднялся по лестнице на улицу, видя перед собой только зеркало. Не заметив мистера Финкельштейна, который сидел перед своим магазинчиком, наслаждаясь теплым вечерним воздухом, он перешел на свою сторону улицы и свернул на дорожку пересекающую крошечную лужайку перед его домом. Входная дверь была не заперта. Забыв снять шляпу, он прошел мимо сидящей в гостиной, возле радиоприемника, матери и быстро поднялся по лестнице, потому что хорошо знал эти ступени. Зайдя в ванную комнату, он крикнул матери «добрый вечер» и включил свет. Пристроив шляпу на плоском краю ванной, он вынул очки. Дужки с трудом поддались, и он осторожно открыл их. Он надел очки и посмотрел в зеркало. Снова перед глазами вспыхнуло ртутное пятно, расцвеченное красками его галстука. Он вгляделся в эту серебряную массу. Потом мигнул и снова посмотрел. Справа он увидел раму зеркала. Она стала видна очень отчетливо. Теперь прояснилась и левая сторона. Вся рама зеркала стала удивительно отчетливой, до такой степени, что он забыл, зачем пришел сюда и оглядел ванную комнату. Он как будто вздохнул во всю грудь, как не дышал уже очень много лет. Щетинки зубной щетки… как ясно они были видны! Плитка на полу, узоры на полотенцах… А потом он вспомнил…
Он долго стоял и рассматривал себя, свой лоб, подбородок, нос. Потребовалось немало времени для тщательного изучения частей лица, прежде чем он смог увидеть себя целиком. Как будто пол ушел у него из-под ног. Сильно забилось сердце, так, что голова покачивалась с ним в одном ритме. Слюна собралась в горле, и он кашлянул. В зеркале его ванной комнаты, которой он пользовался уже почти семь лет, он видел лицо, которое, несомненно, могло быть определено, как лицо еврея. В сущности, в его ванную комнату забрался еврей. Очки сделали с его лицом как раз то, чего он боялся, но весь ужас состоял в том, что именно так все и произошло. Это было значительно хуже, чем три недели назад, когда он примерял у окулиста оправу без стекол. Они еще сильнее увеличили его сходство с евреем типа Гинденбурга, потому что у него были гладкие ровные щеки, угловатые очертания черепа и очень светлая кожа и – особенно красноречиво – намечающиеся мешки под глазами, угрюмые, как у Гинденбурга. И это было бы плохо, но не так невыносимо. Теперь, когда линзы увеличили его глазные яблоки, бесцветные мешки исчезли и засияли довольно выпученные глаза. Оправа как будто уменьшила его плоский череп, покрытый блестящими волосами, и так изменила его нос, что если раньше его можно было назвать немного острым, то теперь из-под очков торчал настоящий клюв. Он снял очки и снова медленно их надел, чтобы проследить за преображением. Он попробовал улыбнуться. Это была улыбка человека, которого заставляют позировать перед камерой, но он не менял выражения и это уже была не улыбка. Под такими выпученными глазами это была ухмылка, а зубы, которые и раньше не были ровными, теперь как будто оскорбляли улыбку и уродовали ее до издевательской, неуверенной пародии, гримасы, пытавшейся симулировать веселье и, как ему казалось, изобличенной по-семитски выступающим носом, выпуклыми глазами, оттопыренными ушами. Ему представилось, что его лицо по-рыбьи вытянулось вперед.
Он снял очки. Теперь он видел хуже, чем когда-либо раньше, отчего даже закружилась голова. На негнущихся ногах он прошел из ванной комнаты по коридору до платяного шкафа, повесил пиджак и спустился по ступенькам в гостиную. Его мать, сидя с бруклинской газетой на коленях, включила лампу на подставке за своей спиной, что делала только когда он возвращался вечером, и смотрела на него через дверной проем, готовая начать короткий вечерний разговор, соответствующий обычному обмену приветствиями.
Он мог почувствовать запах ужина на плите. Он знал, где находился любой предмет обстановки, сколько за него было заплачено и сколько времени пройдет, прежде чем ему придется снова красить потолок. Это был его дом, его жилище и эта пожилая женщина сидящая в кресле на колесах возле выключенного радиоприемника была его матерью, и все же он двигался так скованно, как будто был здесь чужим. Он присел на кушетку перед ней, и они заговорили.
– Ты повесил пиджак? Было ли очень жарко сегодня в городе? Сильно ли толкались в подземке? Много ли было дел? Как поживает мистер Гарган?
И он ответил на ее вопросы, и пошел есть то, что приходящая прислуга приготовила ему на ужин. Не ощущая вкуса и, ничего не переваривая, он ничего и не съел. Потом он умылся над кухонной раковиной и вытерся полотенцем, которое было здесь для подобных случаев. Странно, но, единственно о чем он мог сейчас ясно думать так это о том, как отчетливо он видел щетинки на зубной щетке. Он взял газету, которую не дочитал вчера вечером, – он всегда дочитывал вчерашнюю газету, прежде чем перейти к сегодняшней – снова сел на кушетку под лампой и надел очки. Чувствуя, как что-то сжимает его руки, он снял черные резинки, придерживающие рукава рубашки и положил их рядом. Мать позвала его по имени. Он поднял голову и повернулся к ней лицом. Она разглядывала его, постепенно наклоняясь вперед в кресле. Он слабо улыбнулся, так же, как когда покупал новый костюм.
– Надо же, – засмеялась она наконец, – прямо как настоящий еврей.
Он засмеялся вместе с ней, чувствуя, как торчат его зубы.
– Что же ты не мог заказать очки без дужек?
– Я примерял и такие. Результат тот же. С этой точки зрения, это самые подходящие.
– Не думаю, что кто-то что-нибудь заметит, – сказала она, взяла газету и поднесла ее ближе к свету.
– Думаю, не заметит, – сказал он и взял свою газету. Тело было мокрым, а лицо сухим и прохладным. Со двора в дом двинулся ветерок. С улицы послышались вопли детей, затихшие вдали, когда дети убежали прочь. В раздражении, они обменялись с матерью возмущенными взглядами по поводу этого вторжения в спокойствие их квартала; ощущение обычности происходящего как будто восстановило душевное равновесие. Он вернулся к газете и, как ему показалось, впервые смог читать ее с удовольствием. Обыкновенно, из-за того, что глаза быстро утомлялись, он прочитывал едва ли больше передовой статьи о войне, часто отвлекаясь на мрачные воспоминания о том мрачном годе, что он провел во Франции. Сегодня вечером, он даже дошел до коротких сообщений внизу страниц. Одно из них он прочитал не менее пяти раз. Это была небольшая заметка. В ней говорилось о том, что предыдущей ночью, какие-то вандалы забрались на еврейское кладбище, опрокинули там три надгробных камня и нарисовали свастику на других. Этот материал поглотил его внимание, как когда-то детективные романы. История остро пахла насилием, сродни тому грозному предзнаменованию темных дел и безжалостной силы, которое источали опоры в подземке. Его глаза продолжали мусолить эти два абзаца как будто для того, чтобы извлечь из них последнюю волну эмоций.