Фонтанелла
Шрифт:
Уже много раз она говорила ему, что ей удобней и приятней оставаться дома, но он по-прежнему заставлял ее выходить.
— Тело должно двигаться, — говорил он, зная, что любой механизм нуждается в движении и в уходе. Чтобы не исчезла гибкость, чтобы не иссякли силы, чтобы красота не ушла с поверхности тела на его дно.
<Связать с тем, что он сказал про свой «траксьон-авант», — что красота должна быть видна, если ты не хочешь, чтобы она выцвела и истерлась.>
Днем деревня покрывается тонким слоем мусора и пыли, узором запахов — цветения, и молока, и удобрений, и пота, — а ночью ветер спит, запахи не разносятся
Дневные люди спят, а ночные существа принимаются за свои занятия: водитель молоковоза отправляется в путь, пекарь и сторож заступают на смену, и тревоги тоже выходят на свою ночную работу — строят, камень к камню, сны и кошмары, гонят сон из глаз и покой из сердца. Раскрываются книги воспоминаний, листаются страницы. Картины прошлого просыпаются, потягиваются, ищут свою жертву. В Австралии сейчас зимний день, носит ли Батия накидку? У нас летняя ночь, и Амума замышляет месть, в «те времена» — на своей деревянной веранде, сейчас — у себя в могиле. В огороде моей матери старое пугало зажигает и вешает на себя керосиновую лампу, приманку для суетящихся в ночи насекомых. В постели тети Рахели лежит очередной парень. Крыланы вылетают из своей пещеры, где когда-то мой отец учил пальмахников топографии, а его сын, единственный нормальный человек в семействе Йофе, все это видит и чувствует, лежа с закрытыми глазами и открытой фонтанеллой.
Идет себе Пнина в синеватом сумраке деревенских улиц, пугает людей бледностью своей красоты, приводит в дрожь собак чуждостью своего запаха, а кошки, уже расширившие свои зрачки встречь темноте, ищут спасения от слепящей белизны ее кожи. Идет, видит всех, кто вышел бросить на нее взгляд, но никого не одаряет ни кивком головы, ни тем более улыбкой. Ни стариков, что хотели бы проверить приписываемую ей способность останавливать время. Ни пожилых, желающих испытать, что вытворяют друг с другом память и правда. Ни молодых, родившихся через годы после ее свадьбы. Эти никогда не видели ее при свете дня, но рассказы о ней слышали и вот теперь стоят и глядят, и глаза их за заборами — точно павлиний хвост. Они глядят на нее, а я наблюдаю за ними. Когда люди смотрят на красивую женщину, их веки становятся тяжелыми, горло пересыхает, а фонтанеллы, хоть и закрывшиеся в свое время, все равно дрожат.
И женщины тоже ждут ее появления. Красивые женщины, что хотят бросить вызов и сравнить. Уродливые женщины, мечтающие увидеть красивых побежденными. Девушки и девочки, которые хотят быть, как она, и еще — трогательная и взволнованная компания беременных женщин. Эти приходят не только из нашей деревни, но также из ближайших поселков — из мошавов и кибуцев, из арабских деревень, что на холмах, и есть даже несколько тель-авивских, которые прослышали о ней и приехали на снятом «вэне» с водителем, — и все они поворачиваются в ее сторону животами, как на молитве.
Лунный свет освещает Пнину, Пнина отвечает ему своим сиянием, и звезды, словно навечно закабаленные, низко-низко кланяются своей госпоже, расстилаются перед ней — и гаснут.
— Брось, — сказал Габриэль несколько лет назад, когда я пытался уговорить его выйти
<Тут возможна была бы классификация, некое языковое поле. Маленький лужок из слов, означающих красоту.>
Рахель тоже не соглашалась выйти посмотреть на сестру, заявляя, что ее куда больше беспокоит судьба Арона.
— Сколько времени способен человек заботиться, и заботиться, и заботиться, и работать, и работать, и работать, и платить, и платить, и платить? — удивлялась она и добавляла с насмешкой: — И зачем?.. Ни одна женщина, ни один человек, даже твой ребенок, твоя плоть и кровь, — тут она метнула взгляд на меня, — не стоят такого бесконечного труда, такой заботы и такого самоотречения.
Но Арон оставался верен себе. Он, правда, уже сделал все, что обязался сделать, и даже более того, но ведь горечь, что вечно саднит сердце, хочется излить и выразить при каждом подходящем случае, и вот он начинал тяжело вздыхать, переворачивая всем нутро своими вздохами, и огорченно прицокивать языком, сопровождая этим цоканьем очередной из серии своих готовых модулей «не для того», которые сразу же вошли в архив наших семейных выражений, эту «кость Кювье» всего семейства Йофе: «Не для того мы вернулись из галута… Не для того мы сражались в Войне за независимость… Не для того мы взялись учить новоприбывших труду на земле…»
— Ну хватит уже, Арон, успокойся, — сказала ему Рахель, которая, как и все мы, наизусть знала продолжение. — Мы переживали и куда более трудные времена, и даже при исходе из Египта у нас уже была своя чернь.
Но дядя Арон не успокаивался. Какое ему дело до прежних времен, он живет сейчас, «среди теперешнего дерьма».
Он, по его собственному свидетельству, человек простой. Не такой образованный, как «всякие умники, которые подписывают петиции, не как все эти доктора из университетов и Техниона», но здравый смысл у него есть, и читать газеты он способен, и читает их с начала до конца, кроме, конечно, спорта и разделов моды, ресторанов и прочей распущенности, и новости он тоже слушает, «кроме погоды, которая доводит меня до белого каления».
— Что у тебя за проблема с погодой?
— Нет ни одного дня, чтобы они не ошиблись.
— Ну, вот, нашли виноватых, — объявил Габриэль. — Синоптики!
— Только летом они не ошибаются, — продолжал Жених, — потому что летом каждое завтра жарко, а каждое послезавтра ясно. Но зимой? И весной? Ни дня не бывает без ошибки. За что им платят деньги? Они не знают даже, какая погода сейчас.
— Арон, — сказала ему Рахель, — ты обратил внимание, на что ты сердишься с самого начала еды? На глупости.
Но он продолжает свое:
— А ну, посмотрим, как они высунут руку за окно и скажут, что идет дождь. Не завтра! Сейчас! Но какая им разница? Зарплату им платят? Платят. Их красивую морду в телевизоре видят? Видят. Так хотя я не такой большой умник, но у меня достаточно ума, чтобы понять, что здесь происходит и что произойдет.
К старости Жених стал болтлив. Все, что в нем накопилось — годы забот, долгое молчание человека, который большую часть своих дней беседовал с приборами и материалами, — всё это поднималось теперь в его душе и изливалось из уст. Мысли и слова, годами ждавшие внутри, сейчас проталкивались наружу, тесня друг друга.