Фонтанелла
Шрифт:
Держись за одно и не отнимай руки от другого{17}, — читал он мне — он, бывший разведчик Пальмаха, — и комментировал: «Не искать дорогу, а сосредоточиться на ходьбе».
А мама, которую, как и всех других вегетарианцев, постельные прегрешения беспокоили меньше застольных, лишь слегка докучала ему разговорами о всех его возлюбленных, зато непрерывно и нудно капала ему на мозги своими разговорами о пережевывании — кап — переваривании — кап — выделении — кап, — которыми капала и на мои детские извилины. И поскольку мы оба отказывались ее слушать и затыкали уши не только в переносном, но и в буквальном смысле этого слова, она видела в нас не только грешников, но и глупцов
В шесть лет, когда я уже начал понимать, что у меня есть способность иногда предвидеть будущее, я всякий раз, когда мне сигнализировала об этом моя фонтанелла, предостерегал отца, что мать собирается выйти на розыски. Но в одну из весенних суббот, которая в нашей семейной хронике именуется «черной», я ошибся. В тот день я проснулся поздно, и мама, которая даже по субботам вставала на рассвете, чтобы не пропустить самоистязание «холодного душа поутру», уже вовсю занималась чисткой. Запах спрятанных отцовских сосисок достиг ее носа. Она открывала шкафы, вытаскивала ящики и выбрасывала наружу всё, что в них было, при этом ни на минуту не прекращая лекцию о «травоедах и жвачных» с цитатами из врачей-натуропатов.
— Открой рот! — закричала она, увидев меня. — Я требую от тебя немедленно открыть рот!
Я не спорил. Не напрасно у нас о каждом настойчивом требовании говорят: «Ханеле требует». Я задрал голову и разинул рот. Я был уверен, что сейчас она начнет искать у меня в зубах и найдет преступную крошку шницеля. Но нет — на этот раз она всего лишь хотела продемонстрировать отцу «строение клыков человека», самой природой не приспособленных для пожирания мяса. После этого она оттолкнула меня и перешла к «этому вашему порочному обычаю беседовать, — так она сказала: беседовать, — во время еды». Ее лицо побагровело, ее развитые волчьи клыки обнажились. Отец сказал ей, что она выглядит немного не так, как должны выглядеть травоеды и жвачные, и предупредил ее, что «раздражение, Хана, — это самый опасный яд, он вредит здоровью даже больше, чем пожирание мяса».
Только этого ей не хватало. Тотчас вспыхнула грандиозная ссора, в воздухе стали мелькать прозвища, упреки и сосиски. Швырялись обиды, тарелки и воспоминания. Благодетельные комочки слюны разбрызгивались в разные стороны вместо того, чтобы помогать нам разлагать крахмалы. Выделялись резкие желудочные соки. И в заключение мама закрылась в спальне с теплой, успокаивающей чашкой настоя ромашки — а может быть, крапивы с медом, — наполненной, как принято у нас, до самых краев.
На это раз отец тоже вышел из себя. Дно его терпения обнажилось. Не помог даже его добрый юмор. Он больше уже не мог мириться с броней ее законов, уздой ее правил, с возмущенно-праведными взглядами, что посылались в его сторону каждый вечер поверх ее миски с зернами хумуса («прекрасный альтернативный источник белков»).
Он выпрямился, как человек, принявший решение, вытащил из тайника свою колбасу, которую ей так и не удалось найти, вышел из «Двора Йофе» — не через главные ворота, а через лаз, который я прокопал, чтобы выходить по нему к дому Ани, — и пошел спрятать ее у соседки-Убивицы. Никто не мог тогда предположить, что события развернутся так, что из простой хранительницы колбасы она станет вскоре его любовницей — второй по счету и первой по важности.
Уже в тот вечер он снова пошел к ней — поблагодарить, а через полчаса вернулся с куском салями в руке и позвал меня присоединиться. Мы сидели на старой тракторной шине, валявшейся на задах «Двора Йофе». Отец демонстративно закурил «Люкс» (до тех пор он позволял себе грешить и склонять к греху только под покровом ночи) и приготовил мне и себе преступную еду: разломал халу (два колена сжимают, единственная рука отрывает) и налил пиво «Нешер», а я нарезал помидор и колбасу.
Мы сидели рядом, наслаждались маленьким и демонстративно-ядовитым пиршеством, солили от души и не считали жевков.
— Еда, в сущности, такое приятное и простое занятие, — рассуждал
А потом мне:
— Я нашел твою дыру в заборе. Это через нее ты ходишь к этой девушке? Которая спасла тебя?
— Да.
— Тебе у нее приятно?
Я смущенно улыбнулся.
— Это хорошо, когда у мальчика есть взрослый друг или подруга. — Он протянул мне свой стакан пива. — Хочешь попробовать, Михаэль? Это немного горько.
Я и сегодня не люблю пиво, а тогда, в шесть лет, я просто отшатнулся.
Отец улыбнулся:
— Так откуда же ты знаешь, что она выходит на поиски?
— Это жужжит у меня в голове, — сказал я.
— Где?
— Здесь.
Его палец присоединился к моему, коснулся моей фонтанеллы. Я не отпрянул. И не испугался. Только опустил и приблизил к нему свою голову — с доверием и любовью. Отец был первым, кто заметил, что моя фонтанелла не желает закрываться, и его, в отличие от матери, это очень позабавило. Он не раз поглаживал меня там, и я чувствовал, что и ему, а не только мне это доставляет странное удовольствие. Он мог неожиданно, без предупреждения, подойти и сказать:
— Давай посмотрим, Михаэль, может быть, эта твоя дырка в голове уже закрылась?
Он и Аня гладили меня там совершенно одинаковым образом: легкой раскрытой ладонью, мизинец и безымянный палец с одной стороны, указательный и большой с другой, средний посредине, скользят вдоль черепного шва, пока не достигают мягкого, обходят вокруг, осторожно надавливают и отпускают.
Он смеялся:
— Я чуть не упал в этот твой колодец.
Прижимал ухо:
— Я слышу твои мысли.
Рассказал мне маленькую историю:
— Через это отверстие Бог вкладывает младенцам ум. Если оно у тебя еще открыто, тебе, видно, ума пока недостает.
И поцеловал меня там:
— Сейчас я высосу у тебя всё, что там уже есть, Михаэль.
Мама сказала:
— Прекрати эти игры, Мордехай, это опасно.
— Я уверен, что у доктора Джексона всегда найдется какой-нибудь квакер, чтобы закупорить человеку его разум, — ответил он.
Но на самом деле в словах мамы было больше отвращения, чем беспокойства. Она никогда не гладила меня там, а когда мыла мне голову, терла вокруг, а потом наливала немного шампуня в мою ладонь, говорила всегда те же три слова: «Там-помой-сам» — и выходила, оставляя меня с резью в глазах и незакрытым черепом.
Иногда к нам приходят дальние родственники, незнакомые Йофы, — стучатся, кто сердито, кто смущенно, в ворота, просят разрешения войти. Амума, когда была жива, впускала их, терпеливо выслушивала их рассказы, обновляла их словари семейных выражений и даже извещала о смене наших кодов и паролей. Но Апупа, неутомимый охотник за самозванцами, шесть локтей и пядь{18} сплошной подозрительности и высокомерия, выходил к ним за ворота и первым делом пренебрежительно спрашивал, относятся ли пришедшие к настоящим Йофам, или они из тех Йафов, которых мы не выносим и которые нагло пишут свое имя через «а», не говоря уже о самых худших из них, которые произносят свое «Йофе» как «красивый» с ударением на «е», что вызывает у него, Апупы, отвращение. Однако даже после этого первичного отсева незаконных претендентов положение оставшихся легче не становилось. Апупа задавал им всяческие вопросы и требовал от них полной осведомленности и доказательств — подобно тому, как Рахель, нынешний сфинкс «Двора Йофов», делает это сегодня, через установленный на стене домофон: «Значит, ты из Йофов? А с какой стороны? Откуда твои родители? А бабушка и дедушка? Откуда именно из России? А какой суп вы едите? Чем вы укрываетесь? И летом? А „чего не хватает Ханеле“? Ну, и что вы говорите в начале каждой трапезы? И у кого „поехали трусики“?»