Фонтанелла
Шрифт:
— Короче, — продолжала Рахель плести свои рифмы, — человек без сомнений, человек без сожалений, все знал, ни в чем не сомневался, как дураком был, так им и остался.
Он подозревал, он воевал, он захватывал, и он всегда был начеку: нельзя спать на боку, потому что его отец сказал, что это «давит на селезенку и вызывает дурные сны». Нельзя есть «французскую еду» (то есть всё, что не «как куриный суп», не «как пюре», не «как жаркое», не селедка и не овощной салат), потому что его отец сказал, что от этого заводятся глисты. А главное: нельзя дружить с остальными жителями деревни, этими паразитами, гнидами и занудами, потому что «все они клещи», и поэтому категорически
Эта кража если и вообще произошла, то намного раньше моего рождения, а может — и рождения моей матери, но Апупа размахивал своими огромными руками и кричал с вершины холма, как сегодня он вдруг кричит из инкубатора: «Они у нас украли!» — будто это случилось только вчера. И в наш первый день учебы, когда он повел нас в школу — Габриэль, «охотничий сокол», у него на плече, и я, «жеребенок по следам матери», за ними, — он установил новый обычай: мы останавливались возле дома Шимшона Шустера и Апупа кричал: «Выходи, выходи, ворюга, дай на тебя посмотреть!»
Мы с Габриэлем замолкали, прислушиваясь к голосу Шимшона Шустера, дрожавшего за запертой дверью и закрытыми ставнями:
— Сто ты за музик, Йофе, сто у тебя есть только досери? Кто сказет по тебе кадис?
— Слысали этого Симеона, как он говорит? — издевался Апупа.
— Слысали, — отвечали мы, и Апупа, очень довольный, улыбался и говорил:
— Стобы воровать лосадей в темноте, он храбрый, но стобы выйти на солнесный свет — так тут он боиса.
Когда мы доходили до ворот школы, Апупа спускал Габриэля с плеча, брал его тонкую руку и вкладывал в мою со строгим лицом:
— Смотри за ним, Михаэль, да?! За руку до самого его стула в классе! — И тогда его лицо освещалось. — А я вернусь к вашей бабушке, которая так скучает по мне.
Я хорошо помню тот день, но не только потому, что это был первый день учебы. Держась за руки, мы шли, Габриэль и я, в первый класс, и, когда мы вошли, нас ожидала учительница, а с нею — новый директор школы, который с улыбкой поздоровался с нами и торжественно пожал нам ладони.
У него были приятная рука и приятный голос, и его кожа приятно пахла вином и мылом. Остро заглаженные брюки хаки, светлая рубашка вздувается над худобой тела, умное лицо над ней и загорелая лысина, а сквозь радужную оболочку глаз смотрела на меня улыбка его жены.
— Здравствуйте, дети, — сказал он, — меня зовут Элиезер. Я ваш новый директор.
Глава первая
ПОХОД
Дед мой, Давид Йофе, он же Апупа, по прошествии лет стал, как я уже говорил, маленьким, тяжелым, трясущимся от холода старичком, и от былого величия у него остались лишь огромные ладони да куриные мозги. Все заботы о нем взял на себя Габриэль, его единственный внук и мой двоюродный брат, который живет теперь в дедовском доме, вместе со своим «Священным отрядом» и скрипачом Гиршем Ландау. Но «в те времена» всё было иначе: «Священного отряда» не было еще и в помине, Гирш Ландау мечтал об Апупиной смерти, сам Габриэль, сегодня высокий и широкоплечий, был маленьким, испуганным, плаксивым недоноском и рос в большом инкубаторе для цыплят, а Апупа, который сегодня лежит в том же инкубаторе, был шумным и задиристым великаном с грубым лицом старого сатира, каштановой гривой и белой бородой.
— Только сердце у него не изменилось, — сказала Рахель, и ее голос сразу стал мягким, сказочным и напевным. — Как было полно любви,
Любви к дочерям, этому семени своему, и любви к Габриэлю, Цыпленку, этому своему потомку мужского пола, и самой большой любви — к Амуме, своей жене, той огромной любви, которая со временем лишь углублялась, несмотря на всё быстрее уплывавшие годы, и всё чаще наплывавшие невзгоды, и на все их свары и ссоры, и осталась такой даже сейчас, после ее смерти.
— О чем ты расскажешь мне сегодня, Рахель?
— Всё о том же.
О чем бы Рахель ни рассказывала, она всегда рассказывает о любви. И поэтому история Семьи в ее устах — тоже не что иное, как история любви, а мы, Йофы, в ее рассказах — просто вешалки и веревки, на которых развешаны все эти любовные истории, потому что «так это у нас в Семье». А больше всех других рассказов о любовях разных Йофов она любит рассказывать — и слушать сама — историю «Великого Похода» наших Апупы и Амумы, их похода с «юга» на «север»: вот он, Апупа, — шагает себе и шагает, а вот она, Амума, — восседает на его спине и пальцем указывает, куда ему поворачивать.
Давид Йофе носил подкованные башмаки, и мы с Габриэлем, не без помощи Рахели, думали, что башмаки эти скрывают его раздвоенные копыта. Бороду и усы он расчесывал густым гребнем, спинка которого была черного цвета, а зубья, странным образом, белого. Он подпоясывался широким лошадиным подбрюшником, за который затыкал огромный кнут, на его языке «курбач», учил нас различать «кнут погоняющий» и «кнут догоняющий» и завещал положить этот его курбач с ним в могилу.
— И тогда археолог, который через двадцать тысяч лет найдет его останки, сможет по этому курбачу воссоздать всего нашего Апупу, — сказала Рахель, придя в восторг, когда я, вернувшись из школы, поспешил передать ей рассказ Аниного мужа о французском зоологе по имени Жорж Кювье. Этот Кювье способен был мысленно представить себе — и даже воссоздать — целого динозавра по одной-единственной его кости или даже по одному-единственному коренному зубу.
Я не раз думаю об этой одинокой кости, которой достаточно, чтобы по ней одной понять устройство всего тела, представить его себе и воссоздать. Нашего Апупу восстановят по его кнуту, а может, даже по его воплям о супе: «Холодный, как лед!» — или по его «Так!» и «Не так!», а возможно — как раз по той маленькой мягкой салфетке, которую он всегда носит в кармане, чтобы вытирать ею пот.
Меня восстановят по моей фонтанелле, моего отца — по его отрезанной руке. Не по его торчащему из плеча обрубку, а по всей руке — той, о которой я в детстве гадал, спрятана она, или брошена, или все еще лежит и где — в заброшенном больничном сарае? в банке с формалином? на специальной свалке, куда выбрасывают солдатские ноги, руки и глаза? И что еще важнее — пахнет ли и она апельсинами, как пахнет его правая рука? А если они не найдут эту руку, может, они сумеют воссоздать моего отца из ребра какой-нибудь из его возлюбленных?
Нашего Жениха восстановят по его хромоте. Пнину-Красавицу возродят из ее белизны. Тетю Рахель воссоздадут из фланелевой пижамы ее погибшего Парня. Мою жену Алону восстановить не смогут, потому что она единственная в своем роде и наука еще недостаточно знает о таких существах. Мою мать восстановят по ее прекрасной пищеварительной системе — начиная со здоровых белых зубов и дружественных слюнных желез и кончая стерильно-чистым, послушным кишечником, по работе которого можно проверять часы. Моего Ури вообще не придется восстанавливать, потому что он сам сделал себе бэкапы, Гирша Ландау воссоздадут по бусам, которые носила его жена, а мою дочь Айелет…