Фонтанелла
Шрифт:
«Очень полезный» «квакер» был беспощадно изгнан из праздничного меню, зато лексикон наших семейных фраз пополнился еще одним выражением — теперь оно будет заприходовано и каталогизировано, чтобы позднее прозвучать снова и снова, всякий раз преобразованное в соответствии с требованиями момента: «на похоронах моего мужа не будут присутствовать его цацки», «на пианино моей жены не будут играть чужие люди» и так далее в том же духе, — подобно всем прочим йофианским оборотам речи со всеми их производными, следствиями и расширениями. Но отца это не удовлетворило. Сейчас он прохаживался среди приглашенных, его пустой левый рукав колыхался на ветру, а правая рука украдкой предлагала всем желающим маленькие тайные сосиски.
Фотоглаз семейных торжеств скользит по двору с востока на запад, по горизонтально-медленному развороту памяти: вот Апупа, мой дед, тогда еще большой и сильный, с могучими руками
5
Из стихотворения израильской поэтессы Анды Амир-Пинкерфельд (1902–1981).
Только дядя Арон, прозванный у нас Женихом, — тот самый, что соорудил инкубатор для Габриэля и змеевик для шнапса Апупы, а также усовершенствовал наши плуги, изобрел солнечный бойлер и придумал глушители для тракторов, револьверов и насосов, не считая того нового примуса для британской армии, без которого, как мы, Йофы, не устаем напоминать, фельдмаршал Монтгомери никогда бы не победил фельдмаршала Роммеля во время Второй Мировой войны, — только он один не изменился. Такой же, каким пришел к нам в детстве: низкорослый, смуглый, вечно смущенный и полный благодарности, ковыляет на хромой ноге, замышляет свои новые замыслы, тревожится своими всегдашними треногами и неотступно думает о Пнине, своей жене, навеки закрывшейся в их доме.
Летний был день — горячий, сухой и белесый от зноя. Приятный запах пыльных кипарисов и скошенной травы стоял в воздухе. Большая хищная птица со светлыми крыльями и темными полосками на брюхе («Ястреб-змееяд, — сказал отец, указывая одной рукой, — он охотится на змей») проплыла над нами, поглядела и удалилась. Время, в котором многие из Йофов видят своего прямого родственника, текло совсем рядом с нами, медленное и могучее, терпеливо вылизывая свои берега. И вдруг старый пес поднялся, словно расслышав слова отца, и начал с неожиданным усердием облаивать черную змейку, неспешно ползшую вдоль каменной дворовой стены.
Подобно всем деревенским старикам, страшащимся, что их вышвырнут из дома за ненадобностью, он доказывал свою полезность, одновременно кося в нашу сторону озабоченным взглядом и проверяя, впечатляют ли нас его преданность и героизм. Положение дел было тогда таково: наш нынешний городок был еще деревней, а в деревне — как в деревне: дровосек, резник и «алте захн» [6] поджидали возможных заказчиков на спуске дороги, а все жители, животные, растения и орудия каждодневно проверялись: ты работал? ты дал приплод? ты принес какую-нибудь пользу?
6
Алте захн — «старые вещи», обычный возглас старьевщика (идиш).
— Оставь меня, — взмолилась змея, — дай мне проползти по своим змеиным делам.
Но никто ее не услышал, потому что, подобно мне, она тоже прошептала это лишь про себя.
Гости посмотрели на змею, а потом встревоженно повернулись к дяде Арону. Ведь он тоже, во многих отношениях, пес Апупы — пес верный и послушный, горящий желанием выполнить, что положено по долгу и должности. И точно — вот он поднимается из-за стола, виляет хвостом, который невидим глазу, но угадывается по выражению лица, берет длинную мотыгу, прислоненную к стволу гуявы, и направляется к змее.
— Не убивай ее, Арон! — крикнул мой отец. — Это безвредная змея. Дай ей уйти!
Но Жених и пес — один подбодряемый страхом другого [каждый, желая угодить общему хозяину] — продолжали подступать к стене, и змея, трезво оценив
Пес мчался за ней с оглушительным лаем, Жених бежал за ним, размахивая мотыгой, а я — в новых сандалиях, в белой рубашке и в своем васильковом венке — бежал за ними обоими. Но змея скользнула в сторону сеновала и тонкой черной струйкой протекла вдоль бетонных кормушек для коров. Четко помню: черно-белые головы взволнованно подымаются над своей зеленой трапезой, откатываются волной страха. Железные ошейники — большой испуганный ксилофон — перезванивают по коровнику от края до края.
За коровником были тогда ворота, а за ними большая куча навоза. Старый пес, знавший границы «Двора Йофе» не хуже самого Апупы — оба они дважды в день заново помечали эти границы, и оба на один и тот же манер, — остановился здесь, как вкопанный. Последний взлай (как заключительная точка сюжета), энергично-показное царапанье когтями по земле — и вот он уже возвращается к своему повелителю, и к своей обычной позе, и к почесыванию («Хороший пес!») за ушами, а затем — потягивание, ленивый зевок и сладкая дрёма старика, принесшего пользу и опять заслужившего отсрочку.
Я — нет. Всего пять лет мне исполнилось в тот день, но я был самый высокий в детском саду, ловкий и сильный. Уже тогда Апупа назначил меня личным телохранителем моего двоюродного брата Габриэля. По годам Габриэль был мне ровня, но, к огорчению деда, оставался ребенком маленьким и слабым.
Змея услышала звук моих шагов, свернула вправо и помчалась вдоль курятника для несушек. Помню: хлопающие в ужасе крылья, всполошенное кудахтанье, смрад и перья, взвившаяся пыль забивает мне ноздри. Змея метнулась в сторону нашего небольшого сада. Ветки хлещут по моему лицу, сучья трещат под моими ногами, листья шуршат в моей памяти. Но она ползет дальше, к тайнику за садом, туда, где большое хлебное поле ждет первой жатвы. Сегодня здесь тянутся, я уже говорил, кварталы вилл, но тогда там росла пшеница. В последнем усилии змея скользнула мимо маминой овощной грядки: страшные неопрысканные помидоры, бледные худосочные витамины, распятое, потрясенное Чучело, распахнувшее руки с криком «Стой!», — и тут в желтой пшеничной стене раскрылась узкая и быстрая щель, и верткая черная вермишелина пропала в ней, мгновенно всосанная в жадный, жаждущий рот. Щель захлопнулась и исчезла, и уже не угадать, где она была, но я все еще слышу шорох чешуек о стебли, а качающиеся колосья <белая шея женщины, спрятавшей руку в зеленое платье> выдают, где проползает понизу исчезнувшая беглянка: шуршание шершавой кожи, изгиб черного тела, наклонившийся и отпрянувший стебель.
Мальчик я был любопытный, а смелости, ловкости и уверенности во мне было много больше, чем в том мужчине, которым я стал сегодня. Несмотря на страх наказания и знакомую быструю дрожь в макушке — мое обычное предчувствие беды, — я бросился в гущу колосьев. Колючие стебли хлещут по лицу и шее, лезвия листьев рассекают руки — но все впустую: то ли она уползла, моя змея, то ли притаилась, а может, нашла себе лазейку в земле — только опять ее не видно и не слышно.
Я останавливаюсь. Сердце колотится, легкие раздуваются. Затих, навострил уши. Подпрыгнул. Голова поворачивается-смотрит, глаза распахнулись-глядят: огромное пшеничное море. Нежные, желтые и, по ребячьему росту, бескрайние волны колосьев окружают крохотный островок моего тела. Это сегодня я знаю, что там было каких-нибудь тридцать «дунэмов» — Апупа говорил не «дунам» [7] , а «дунэм», — но тогда, на пустынных детских просторах моего сознания, наше поле расстилалось от дней творенья и до хребтов тех далеких голубых гор, которые поднимались на горизонте и кольцом замыкали наш мир. Много раз потом я ходил сюда — нырнуть, и лежать на дне этого моря, и ждать прихода дремоты. Надо мною небо — огромным пустым горбом, тонкие кисточки колосьев перемешивают голубизну, соколы парят в ней, подвешенные на невидимых паутинках. Мои глаза на миг закрывались, совсем как сейчас. И вот она снова — осторожная, нежнее прежней, дрожь в макушке, и вот оно снова, забвение, и я погружаюсь, медленно-медленно, и тону в его волнах.
7
Дунам — единица площади в землях бывшей Оттоманской империи; 1 дунам равен 1000 кв. м.