Фонтанелла
Шрифт:
— Такие красивые, такие красивые, — повторяла Пнина.
Эти здания наполняли ее покоем и печалью. Женщина в красивом платье, проходившая мимо, вызывала у нее счастливую улыбку. Море учащало ее дыхание и высветляло румянец на ее щеках и шее. Все обращали внимание на тот факт, что Пнина бледнеет, когда другие краснеют, но никто, в том числе и Гирш Ландау, не догадывался, что эта бледность — первый признак ее будущей красоты, как те первые барашки пены, что появляются на гребне волны перед тем, как она разбивается о берег, и, уж конечно, никто не знал, что она предвещает ее судьбу.
— На море, — просила она снова
В Долине, которая тогда была куда шире и больше, чем сегодня, она никогда не видела такого чистого и спокойного простора, не ограниченного ни холмами, ни домами, ни деревьями, ни заборами, а лишь могучим, спокойным, надежным вселенским сводом.
Сара Ландау повела ее на набережную — где маленькую Пнину не переставала удивлять неуловимость горизонта, который то стоит на месте, то уходит куда-то [то он есть, то его нет] [сейчас он черта, а через мгновенье облако], — и там провела с ней беседу о «разных вещах, которые должна знать женщина»: как посылать приглашения и кого сажать рядом с кем за столом, «который тебе, Пнинеле, придется накрывать, когда у тебя с Ароном будут дом и семья».
Пнина слушала, но не запоминала ни слова, потому что бусы на шее Сары Ландау, в которых раньше было лишь две нитки золотисто-прозрачных камней, теперь насчитывали уже четыре их ряда.
— Можно мне потрогать? — спросила она.
— Конечно, — сказала госпожа Ландау.
Пнина прикоснулась к камням — они были гладкими, на удивление легкими и, когда ударялись друг о друга, издавали неожиданный глухой звук — не драгоценных камней, а деревянных шариков. Пнине показалось, что они обожгли кончики ее пальцев, но она не могла понять, жаром или холодом.
— Какие они приятные, — сказала она.
— Это Гирш их мне подарил, — сказала госпожа Ландау.
— «Это дорогое удовольствие?»
— Очень дорогое.
— Он купил их в магазине?
— Таких камней нет в магазине, — сказала госпожа Ландау с гордостью, — это особые камни.
Гирш тоже уделял время Пнине. Освобождался ради нее от репетиций, беседовал и гулял с ней, показывал разные места и людей. Обычная его горечь развеивалась в ее присутствии. Уголки губ успокаивались. Видно было, что общество девочки ему приятней общества жены.
— Ты так похожа на свою мать, — сказал он, и один уголок его губ вдруг опять задрожал, — но ты будешь красивее ее.
— Я не похожа на нее, — удивилась Пнина. — Батия похожа. Батия — копия мамы.
Гирш улыбнулся и ничего не сказал. Он повел Пнину в магазин одежды и купил ей там подарок: некую странную одежду, большую по размеру, которая вошла в йофианскую семейную историю под названием «балахон». Это был не плащ, не жакет и не платье, а, по словам Сары, «тряпка, о которой мудрецы так и не решили, что она такое».
— Сейчас этот балахон уродлив, но когда Пнина будет красивой, он тоже станет на ней красив, — сказал Гирш.
И еще он купил ей и Арону газированную воду и мороженое.
— Жалко, что нельзя принести немного Батии, — сказала Пнина и рассказала ему, что слепой продавец мороженого уже не приходит в деревню. Шимшон Шустер однажды поймал его и сказал, что арабы не должны показываться в деревне, пусть идет отсюда и не смеет больше возвращаться. Слепой мороженщик притворился также глухим, и тогда Шустер разозлился еще больше. Он побежал, принес из инкубатора бутылку керосина и облил им
Гирш повел детей в кафетерий, где он обычно встречался со своими друзьями. Это была шумная и веселая компания — музыканты и поэты, любившие пить, и кричать, и смеяться, и спорить. Арон тихо сидел на стуле, крутя в пальцах лежавший у него в кармане шарикоподшипник, глядел на проезжающие машины, закрывал глаза и что-то шептал про себя.
— Что ты там бормочешь, Арон? — спросил Гирш.
— Названия машин.
Вокруг засмеялись.
— Я люблю, чтобы у вещей были имена, — сказал мальчик серьезно.
Это заметили также Амума и Апупа. Когда Арон приезжал в деревню, у него в кармане всегда были химический карандаш и блокнот, и он выспрашивал название каждого нового для него предмета, вещи и человека. Если ему показывали какой-нибудь рабочий инструмент, он с большой серьезностью выяснял, как этот инструмент называется. Если ему пели детскую песенку: «А у нас машина, белая, большая…» — он тут же допытывался: «Какая машина? „Мак-дизель“ или „Уайт“?» Если ему говорили: «Это яблоко „ранет“, это груша „спадона“», он аккуратно записывал. Если его знакомили с человеком, он повторял его имя несколько раз, пока не запоминал. По вечерам он сидел и заучивал записанное в тетрадке, а потом подавал записи Апупе и просил:
— Проверь меня, Давид, извини и пожалуйста.
Амума и Апупа смеялись. Сара Ландау наставляла сына: «Веди себя вежливо и не забывай говорить „извини“ и „пожалуйста“!» — и Арон понял это буквально. А что касается имен, то, возможно, Амума рассказывала и ему, как рассказывала своим дочерям (и как, спустя время, своим внукам, мне и Габриэлю), любимую историю о первом человеке и об именах, которые он давал животным. Но даже если не рассказывала, нет сегодня слова, более ненавистного Арону, чем слово «это». Если кто-нибудь говорит ему: «Дай мне это», он сердится: «Что это за „Это“? У каждого „Этого“ есть имя!» И все мы смеялись, когда он вернулся из своего первого и единственного посещения недавно появившегося в нашем городе магазина «Сделай сам», украшенного плакатом: «И всё это ты сможешь сделать сам, своими руками!»
— Что это за «всё это»? — цедил он сквозь зубы. — Откуда мне знать, какое «всё это» я смогу сделать сам своими руками?
Я тоже пошел в новый магазин, но по другой причине — он был построен на том месте, где раньше стояли такие знакомые мне дом и сад, а перед дверью дома была красная бетонная площадка с цветущим индийским альмоном [45] . Молодая женщина сидела там, положив ноги на стол, рядом с солеными палочками, и говорила, не отрывая глаз от книги: «Я слышу тебя, Фонтанелла, и я знаю, что это ты».
45
Индийский альмон — лианоподобное тропическое растение, цветы которого, появляясь белыми, с возрастом розовеют, а затем становятся красными.