Фонтанелла
Шрифт:
За неимением второй руки он положил в ложбинку ее шеи свой подбородок. Она на мгновенье прижалась щекой к его щеке, а потом повернулась к нему лицом. Они поцеловались. Она сняла кухонные передники с себя и с него, повесила их на место и сказала: «Я пойду помоюсь, а потом ты тоже». И вернулась уже в домашнем платье, и услышала, как он моется под душем, а потом осторожно протирает тряпкой пол.
«Как дикие звери в лесу», — сказала мама, чье основополагающее мнение о муже не мог изменить никакой культурный ритуал. Культура или не культура, душ вместе или порознь — долгие годы вегетарианства породили у нее
Обычно человеку трудно представить себе своих отца и мать в таких ситуациях. Не друг с другом и, уж конечно, не с кем-нибудь посторонним. Но мой отец — тот недостающий и органичный кусочек, что спокойно укладывается в любой любовный пазл и с легкостью составляет пару с любой женщиной. Его голова поднялась по животу Убивицы к ущелью между ее грудями. Они были культурные существа — и она лениво перевернулась, чтобы он поцеловал ее и в затылок. Культурные существа — и его губы взъерошили нежный пушок на ее затылке и спустились на юг вдоль позвоночника. Теперь перед ним расстилалось поле ее спины и вставал ее запах. Она почувствовала, что по ее бедрам побежали мурашки, и засмеялась в матрац.
Каждый день я видел, как он одевается, нарезает хлеб, шнурует туфли, ведет одной рукой «рено-дофин» министерства сельского хозяйства, и несколько лет спустя, когда я спросил, как он одной рукой управлялся с женщиной, он сказал:
— Требуется терпение, и это трудно.
Мы и тогда сидели вдвоем, отец буйный и сын непокорный{46}, почти по Второзаконию, в роще тех кровавых апельсинов, которые он посадил на своем экспериментальном цитрусовом участке, выделенном ему в Галилее министерством сельского хозяйства, и тут он сказал, что я должен «подняться на ноги», прийти в себя после изгнания Ани из деревни и снова воспрянуть духом.
— Это тоже своего рода ампутация, и нужно ее преодолеть.
И вдруг начал говорить об Убивице и сказал:
— С ней, Михаэль, это всегда были совсем особые отношения.
Я по сей день так и не понял, что он имел в виду, говоря «всегда», и что — говоря «отношения», и что — говоря «совсем особые», и почему он вдруг заговорил об этом с подростком, своим сыном, слишком молодым для чужих секретов и слишком поглощенным собственной болью, чтобы почувствовать боль другого. Но я ему прощаю, потому что, в отличие от своей матери, я не исправляю мир. Вместо того чтобы исправлять, я рассказываю, и вместо того чтобы проповедовать, я помню, и, кроме того, пусть этот мир сначала исправит меня.
— Я хотела сварить тебе обед, — сказала Пнина вернувшемуся домой Арону, — но большой дом был заперт, а в кладовке ничего нет.
— Ты не должна варить. — Он торопливо прохромал в кухню. — Я принес еду, все, что нужно. Вот, — и он поставил на стол принесенную с собой закрытую кастрюлю, — тут всё, что ты любишь: вареники и пирожки, с мясом, и с кашей, и с картошкой, а вот овощи, и хлеб, и пиво. — И повернулся к ней: — Ты весь день сидела дома?
— Да, — сказала Пнина, — что
— Ну и хорошо, — сказал Арон. — Дома лучше.
— Я постираю тебе рабочую одежду. — Она поднялась.
— Нет, нет, — испугался Жених, — я отдам ее прачке. Тут в деревне есть женщина, которая берет в стирку.
— К прачке? Но ведь теперь все деньги, которые ты заработаешь, нужно отдавать отцу и семье.
— Ты знаешь об этом? — вырвалось у него шепотом. — Откуда?
— В семействе Йофе нет секретов.
— У меня достаточно денег и будет еще больше, и мои дела с твоим отцом не должны тебя беспокоить.
— Они меня не беспокоят. — И она замолчала.
— Ты можешь читать, ты можешь слушать музыку, ты можешь шить, и рисовать, и писать, тут есть радио и граммофон, и я принесу тебе все книги и пластинки, какие ты захочешь.
Пнина продолжала молчать, и Арон, которого пугало любое состояние души, не связанное с практическим действием, с неожиданной поспешностью встал, почти вскочил, и повторил:
— Дома лучше. Я не хочу, чтобы мотыга натерла тебе мозоли, и я не хочу, чтобы стиральное мыло испортило тебе пальцы, и я не хочу, чтобы солнце сожгло тебе лицо и проложило морщины. Не для этого я на тебе женился.
— А для чего?
— Ведь ты сама знаешь.
— Я знаю, но я хочу услышать от тебя.
— Во-первых, потому, что так решили.
— А во-вторых, Арон?
Он смешался:
— Что во-вторых?
— Ты сказал «во-первых», так теперь должно быть «во-вторых». Скажи мне, что ты сам решил, не то, что решили за тебя.
— А во-вторых, — он потупился, — а во-вторых, из-за твоей красоты… — и добавил со смешком, который чужому уху мог бы показаться недобрым: — Как тебе самой хотелось смотреть на красивые дома в Тель-Авиве и хоть раз побыть с каким-нибудь красивым мужчиной…
— В конце концов вся эта красота кончится, — сказала Пнина. — Моя мать тоже была красивой женщиной, а сегодня она в ссоре с зеркалом.
— Эта красота моя, и я ее сохраню. У меня есть план.
— А если тебе даже удастся — что ты с ней будешь делать?
— Почему мы шепчемся? — вдруг воскликнул Жених. — Нас же никто не слышит! Что я буду делать? Я пойду с ней спать, и с ней я проснусь, и к ней я вернусь домой. Вот что я буду с ней делать. Чтобы смотреть на тебя, и касаться тебя, и знать, что здесь кончаются плавильная печь, и токарный станок, и моя хромая нога, и масло и сажа, что уже не сходят с моей кожи и из моей души, — всё это кончается, и начинаешься ты.
Он никогда еще не говорил с таким возбуждением, и Пнина молчала.
— Я отказался от занятий в Технионе, — Жених наклонился к ней, не поднимая глаз, — и от своей чести я отказался. Пятна твоей крови на обивке с того времени, когда я вез тебя рожать, я вижу каждый раз, когда сажусь в мой «ситроен», и того мальчика, которого ты родила от другого мужчины, я вижу каждый день у твоего отца. Каждый день! Живого! Лежит со всеми своими именами в инкубаторе, который я ему построил.
— Ты совсем как мой отец, Арон. — Она встала. — Зачем ему нужен был сын, когда у него есть ты? Мальчик будет жить и без инкубатора, а ты получил бы меня и без всякого уговора. Я люблю тебя, вместе с твоей хромой ногой, и с черными морщинами, и с тем лицом, которое ты считаешь уродливым.