Фонвизин
Шрифт:
Прочитав творение неизвестного автора, Екатерина была крайне раздражена, особенно возмутительными ей показались 14-е вопросы (в авторской версии их сразу два): «14. Имея Монархиню честного человека, что бы мешало взять всеобщим правилом: удостаиваться ея милостей одними честными делами, а не отваживаться проискивать их обманом и коварством? 14. Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а нынче имеют и весьма большие?» По ее мнению, на такую беспримерно дерзкую выходку мог осмелиться лишь Шувалов, незадолго до этого осмеянный императрицей в «Былях и небылицах» и, следовательно, имеющий все основания чувствовать себя оскорбленным (в ее зарисовке он представлен нерешительным и двоедушным «соседом»: «…когда я гляжу на него, тогда он, утупя глаза в пол, передо мною важничает, труся, однако мне мысленно» и «лишь ропщет противу меня заочно, а в глазах мне льстит»). Раздосадованная Екатерина назвала сочинение не решившегося открыть свое имя автора дерзостью и сатирой, но, не желая отказываться от данных ею обещаний и даже на время отходить от выбранного ею шутливого тона своих рассказов (приверженность которому императрица демонстрирует в первых же строках сочинения: «Великое благополучие! Открывается поле для меня и моих товарищей, зараженных болячкою бумагу марать пером, обмакнутым в чернила. Печатается „Собеседник“ — лишь пиши да пошли, напечатано будет…»), сопроводила публикацию «прямодушных» вопросов «чистосердечными» ответами. Надо сказать, что российская императрица
Наиболее эмоциональным, похожим скорее на отповедь выглядит ответ императрицы на второй процитированный 14-й вопрос: «…NB. Сей вопрос родился от свободоязычия,которого предки наши не имели; буде же бы имели, то нашли бы на нынешнего одного (шута, шпыня и балагура. — М. Л.)десять прежде бывших». Как и в комедии «О, время» Екатерина противопоставляет здесь прекрасное настоящее страшному прошлому и, нанося «несправедливому» критику повторный «удар», передает слово выведенному в «Былях и небылицах» некоему разговорчивому дедушке. «Молокососы, — говорит видавший виды ворчливый защитник екатерининского царствования. — Не знаете вы, что я знаю! В наши времена никто не любил вопросов, ибо с оными и мысленно соединены были неприятные обстоятельства; нам подобные обороты кажутся неуместны, шуточные ответы на подобные вопросы не суть нашего века; тогда каждый, поджав хвост, от оных бегал». В екатерининское же царствование, как следует из опубликованной в том же «Собеседнике» оды Державина «Фелица», «…свадеб шутовских не парят, / В ледовых банях их не жарят, / Не щелкают в усы вельмож, / Князья наседками не клохчут, / Любимцы въявь им не хохочут / И сажей не марают рож»; теперь о самой монархине не запрещается «и быль и небыль говорить», и каждый желающий может безнаказанно задать ей любой, даже самый дерзкий вопрос.
Если Екатерина, отвечая на вопросы смелого автора, охотно сопоставляет прекрасные новые порядки со старыми безобразиями, то Фонвизин, по наблюдению автора первой французской биографии драматурга, нередко сравнивает любезное отечество с нелюбимой им заграницей и интересуется у всезнающего сочинителя «Былей и небылиц», почему «у нас» так, когда «у них» все совсем иначе: «Отчего у нас спорят сильно в таких истинах, кои нигде уже не встречают ни малейшего сомнения?»; «Отчего многие приезжие из чужих краев, почитавшиеся тамо умными людьми, у нас почитаются дураками; и наоборот: отчего здешние умницы в чужих краях часто дураки?»; «Отчего в Европе весьма ограниченный человек в состоянии написать письмо вразумительное и отчего у нас часто преострые люди пишут так бестолково?»; «Как истребить два сопротивные и оба вреднейшие предрассудка: первый, будто у нас все дурно, а в чужих краях все хорошо; второй, будто в чужих краях все дурно, а у нас все хорошо?» Последний фонвизинский вопрос: «В чем состоит наш национальный характер?» — выглядит естественным завершением этой череды обращений и сопровождается весьма полным и хорошо продуманным ответом императрицы: «В остром и скором понятии всего, в образцовом послушании и в корени всех добродетелей, от Творца человеку данных». Это «похвальное слово» русскому национальному характеру «господин сочинитель „Былей и небылиц“» произносит с подачи оппонента, в данном случае выступающего в качестве доброжелательного партнера, а не беспощадного критика. Правда, как следует из «извинительного» письма в редакцию, автор злополучных вопросов императрице о критике существующих порядков даже не помышлял и спрашивал лишь о «злонравных и невоспитанных членах» общества, правильное устройство которого не вызывает у него ни малейшего сомнения. Ведь «в душевном чувствовании всех неисчетных благ, которые в течение слишком двадцати лет изливаются на благородное общество», он не уступает ни своему почтенному адресату, ни любому из своих «сограждан», и осуждает всех, с этой мыслью не согласных: «…надобно быть извергу, чтоб не признавать, какое ободрение душам подается».
В своей «добровольной исповеди» «непонятый» и по этой причине крайне огорченный Фонвизин спешит принести искреннее (или, скорее, не вполне искреннее) покаяние, объясниться и заявить о своей лояльности: «…легко станется, что я не умел положить его („вопрос о нечувственности к достоинству благородного звания“. — М. Л.)на бумагу, как думал, но я думал честно и имею сердце, пронзенное благодарностью и благоговением к великим деяниям всеобщей нашей Благотворительницы». Пытаясь умилостивить победительницу, Фонвизин принимает правила изящной игры, из задающего вопросы превращается в выдающего ответы, причем ответы, заимствованные у его венценосной собеседницы («Вы, может быть, спросите меня: для чего же вопроса моего не умел я так написать, как теперь говорю? На сие буду отвечать Вашим же ответом на мой вопрос, хотя совсем другого рода: „для того, что везде, во всякой земле и во всякое время род человеческий совершенным не родится“»), признается, что убежденный доводами оппонента, решает «заготовленные еще вопросы отменить», причем «не столько для того, чтоб невинным образом не быть обвиняему в свободоязычии,ибо у меня совесть спокойна, сколько для того, чтоб не подать повода другим к дерзкому свободоязычию,которого всего душою ненавижу», и пишет о надежде удовлетворить адресата своим покаянным объяснением. Довольная христианским смирением автора вопросов императрица следует установленному ею порядку, отказывается от роли грозного судьи и заявляет, что «в сем случае разрешение зависит от многоголовой публики», а не от нее, поскольку ее «дело тут постороннее». Кажется, каждый из участников спектакля блестяще справился со своей ролью осознавшего свои ошибки читателя и разумного издателя.
В своих опубликованных в «Собеседнике» научно-политических материалах Фонвизин императрицу не только хвалит или атакует, но и ищет у нее защиты. В 4-й части журнала за подписью «Иван Нельстецов» он печатает небольшую «Челобитную российской Минерве от российских писателей». Кажется, само название этого эпистолярного сочинения должно вызывать ассоциации с «Эпистолой от российской поэзии к Аполлину» Тредиаковского: в обоих случаях российская поэзия или ее представители обращаются к всемогущему божеству, Аполлону или Афине, «кланяются до земли» и излагают
В устах Фонвизина, лишь за год до этого объявившего, что непрекращающиеся головные боли не позволяют ему «усердно служить» своей императрице, и по этой причине вышедшего в отставку, просьба об определении к службе российских писателей выглядит странно. Возможно, заскучавший пенсионер Фонвизин начинает подумывать о возвращении к государственной деятельности, а может быть, пытается защитить свою корпорацию от известного свой ненавистью к «служителям российских муз» яростного гонителя Державина генерал-прокурора Сената Александра Алексеевича Вяземского. Рассказывая в своих «Записках» о конфликте с Вяземским и его ненависти к «Современнику», Дашкова отмечает: «Я вызвала его враждебное отношение к себе еще другим обстоятельством. В Академии издавался новый журнал, в котором сотрудничали императрица и я. Советник Козодавлев (редактор журнала, автор первого русского перевода Гете. — М. Л.)и другие лица, служившие под моим начальством, поместили в нем несколько статей в прозе и стихах; Вяземский принял на свой счет и на счет своей супруги сатирические произведения, в особенности когда он узнал, что в журнале сотрудничает Державин. Он одно время преследовал Державина и лишил его места вице-губернатора и потому думал, что тот отомстит ему, изображая его в своих стихах, которые читались всеми с жадностью, так как Державин был известный и талантливый поэт». Надо понимать, Фонвизин был одним из тех «лиц», чьи сатирические труды вызвали ненависть «знаменитого невежды», выведенного в сказке Екатерины «О царевиче Хлоре» под именем Брюзги (по словам Державина, названного так, потому что «часто брюзжал, когда у него как управляющего казной денег требовали»).
В 7-й части «Собеседника» Фонвизин публикует свое «Поучение, говоренное иереем Василием в Духов день». В отличие от прочих его материалов, здесь ни слова не говорится ни о мудрости императрицы, ни о невежестве ее вельмож. Если понравившийся добродушному барину пастырь и рассуждает о должности, то не дворянской, а крестьянской. По отцу Василию, проповедь которого автор якобы услышал по дороге в свою деревню, неумеренно пьющий мужик рискует «отстать от всякого крестьянского дела, не платить подати государю, оброка помещику и жив прежде зажиточным домом, пустить наконец по миру себя с женою и с детьми». Круг обязанностей добропорядочного крестьянина очерчен помещиком Фонвизиным более чем определенно: естественно, нарушить раз навсегда заведенный порядок и не платить подати и оброк может только мужик, допившийся до последней крайности, «пустившийся в скоты». Похоже, о чем бы Фонвизин ни заводил разговор, он непременно вспоминает оскотинившихся людей, как «благородных» Скотининых, так и подлых, мужиков села П. «Я вам не запрещаю вовсе пить пиво и вино, — вразумляет добрый священник свою непутевую паству. — Не в том дело, пил ли ты, да в том, сколько ты пил. Буде столько, что остался человек, в том и вины нет; буде же столько, что с ног долой, то сделал грех пред Богом… для того, что он сделал тебя человеком, а ты сам сделался скотиной…»
К деревенской жизни имеет отношение и последняя опубликованная в «Собеседнике» работа Фонвизина — «Повествование мнимого глухого и немого». Рассказчик, очень молодой человек, по настоянию терпящего непрестанные обиды от соседей и желающего подготовить сына к встрече с суровой реальностью помещика-отца, изображает из себя глухонемого и таким образом получает возможность «познавать людей и познать человека». При встрече с недужным юношей малосимпатичные душевладельцы не боятся вести себя естественно и предстают перед ним в своем натуральном, непривлекательном обличье. «Отставной майор из солдатских детей Пимен Прохоров сын Щелчков» не имеет другой забавы, как ставить на колени своих и соседских мужиков и со страшной силой щелкать их по лбу; его «свойственник и нелицемерный друг» с такой же «рукоприкладной» фамилией, Оплеушин, служил «дворцовым истопником» и в своей профессии достиг столь высокой степени совершенства, что был пожалован высоким чином; титулярный советник Варух Язвин, купивший место воеводы, довольно быстро и умело разоряет вверенную его попечениям Кинешму.
Все соседи мнимого глухого и немого люди низкородные, принадлежащие к разряду тех, «которых отцы и предки во весь свой век чинов не имели и родились служить, а не господствовать» (как за 15 лет до появления «Повествования» тот же Фонвизин выразился по отношению к своему заклятому врагу Владимиру Игнатьевичу Лукину). Придворные истопники, солдатские дети, представители «знаменитого подьяческого рода», — все они, несмотря на свою дикость и вороватость, стали богатыми и влиятельными господами, непрестанно оскорбляющими бедного и честного дворянина. Вопреки ожиданиям, описанные в «Повествовании» персонажи не называются ни скотами, ни уродами, любимыми фонвизинскими «ругательными» словами, зато при описании этих душевладельцев становится заметно их несомненное сходство с отрицательными героями «Бригадира» и «Недоросля». В комедиях Фонвизина грубоватые люди военного звания определяются чаще всего, как «мужики»: так в «Бригадире» Советник называет Бригадира, а Бригадир — обманываемого женой знакомого секунд-майора. «Мужик не дурак и на взгляд детина добр», — отзывается он о своем однополчанине; «мужик пресильный и человек преглупый», — описывает мнимый глухонемой отставного майора Щелчкова, после смерти друга взявшего его фамилию и ставшего Пименом Прохоровым, сыном Щелчковым-Оплеушиным. Если для Бригадира, как и для Советника, назвавшего его «мужиком разумным», мужик может обладать недюжинным умом, то для проницательного путешественника — только грубой силой и, таким образом, является не вполне человеком. В «Недоросле» же Стародум рассказывает о «себялюбивых» и «суетящихся» лишь «об одном настоящем часе» придворных, «которым во все случаи их жизни ни разу на мысль не приходили ни предки, ни потомки». Точно так же «без предков и потомков» скончался герой «Повествования» — придворный истопник Касьян Оплеушин. Человек (как правило, имеющий прямое отношение к придворной жизни), не думающий о своей фамилии, ни об отцах, ни о детях, кажется прекрасному семьянину-Фонвизину достойным всякого осуждения «негодницей».
По прибытии в Москву молчаливый путешественник встречается с многочисленными родственниками, в том числе и со странным заикой, во время пожара исполняющим дикую песню (записанную «мнимым глухим и немым» вместе с нотами): «Проклятые черти, баня-то горит, / Заливай скорее, я вас всех прибью, / Плуты, воры окаянные, до / Смерти разсеку, до смерти разсеку». Недужный (в отличие от рассказчика, недужный по-настоящему) погорелец не видит иного способа быть понятым окружающими, как петь свои угрозы, и сама эта картина выглядит чудно и жутковато-комически.