Форсирование романа-реки
Шрифт:
– Да, адрес такой, месье.
– Это показалось мне больше похожим на похоронную контору, – пробормотал Жан-Поль Флогю.
Когда они вышли на улицу, Рауль сказал извиняющимся тоном:
– Возможно, месье, мы все же ошиблись адресом.
– Не беспокойтесь, Рауль, мне было полезно узнать, что барменом здесь работает Моцарт, а жизнь, оказывается, пишет романы… – сказал Жан-Поль Флогю и от всего сердца рассмеялся.
12
Дорогой Пер,
я обожаю самолеты, ты не знал? Они волнуют меня всегда одинаково, и ритуал, всякий раз noвторяющийся в самолете, не снимает волнения. Я всегда сгораю от нетерпения войти, занять свое место и пристегнуть ремень. Я всегда делаю это первой, с такой готовностью и энтузиазмом, что пассажиры рядом со мной, зараженные моей дисциплинированностью, тоже начинают пристегиваться. Вот я пристегнулась. Я послушная и хорошая. С напряженным вниманием слежу за холодной, отработанной пантомимой, которую разыгрывает стюардесса с хорошеньким кукольным личиком. Послушно направляю взгляд туда, куда показывает ее рука, хотя я никогда вполне не воспринимаю их объяснений – этого чарующего звукового сопровождения. Верх детского волнения я переживаю
В отель я приехала на такси. Было поздно. Город из автомобиля показался мне неприятно мрачным. Но номер уютный. В постели я читаю «Wunschloses Unglьck» Handke. Я купила эту книгу, чтобы читать в самолете. Пятидесятитрехлетняя домохозяйка принимает смертельную дозу снотворного, надевает гигиенические трусики, кладет гигиеническую прокладку, надевает еще две пары трусов и ложится в постель, аккуратно скрестив руки на груди. Меня потрясла эта необычная деталь, это подсознательное, ритуальное и так страшно по-женски характерное, одевание (прокладка для менструации!) перед встречей со смертью. Женщина и на тот свет берет с собой свою растраченную, убогую половую принадлежность, и в раю, и в аду ей потребуется ее гигиеническая прокладка…
Гашу свет. Комната наполняется густым мраком. Я клубком сворачиваюсь в постели. Мурлычу, как кошка. Ловлю в темноте образы, похожие на теплых плюшевых мышей. Обнюхиваю их, грызу, толкаю лапой, потом спокойно жмурюсь, следя при этом, чтобы они не убежали. О6разы, загипнотизированные мною, не движутся. Мне кажется, я сыта. Поэтому выпускаю их, они пугливо расползаются по углам, а я погружаюсь в сон…
Из знакомых здесь только Томас Килли. Он больше не пьет и уже пять лет пишет роман. Сюзанн Зонтаг, к сожалению, не приедет. Я прочитала свой доклад о Sigrid Undset, о которой здесь никто не слышал. Познакомилась с двумя молодыми женщинами, здешними писательницами, Дуней и Таней (как красивы славянские имена, правда?), у них одних здесь человеческие лица. Томас пригласил меня на ужин.
MARDI, le 6 mai
1
Скажи, котик, a этот поэт, Хосе, был знаменитым? – спросила Ванда, прижавшись щекой к руке Министра.
– Откуда я знаю, наверное, у них там в Испании… – сказал Министр равнодушно. Ванда промурлыкала что-то вроде «хм» и больше вопросов не задавала.
Ванда любила знаменитых людей преданной и долгой любовью простого человека. Она знала о них все, то есть все, что можно было прочитать в отечественной желтой прессе. Она отождествляла себя с ними во всех их горестях и радостях. Когда знаменитая американская актриса Joan Collins сообщила миру, что под наблюдением врачей проходит курс похудания в какой-то клинике, Ванда три дня ела только вареные яйца и пила воду, пока на четвертый день не упала в обморок. Когда сорокалетняя Linda Evans заявила, что ждет ребенка, Ванда в свои сорок семь была беременна целых два дня. Когда умер Richard Burton, она заняла сторону Elizabeth Taylor и взволнованно объясняла, почему та не смогла быть на похоронах, а лишь послала огромный букет белых роз. Когда финансовые органы насчитали певице Zorici Brunclik слишком высокий налог, Ванда три дня ожесточенно критиковала финансовые органы. Когда исполнитель народных песен Nazif Gljiva заявил в газетах, что пишет мемуары, Ванда послала в Союз артистов эстрады страстную открытку, которая содержала только два слова: «Поздравляю! Поздравляю!» И когда соседка Буденица, пенсионерка, разгоряченно выступала против того, что опять все подорожало, а пенсию не прибавили и, подняв стиснутый старушечий кулак, громко воскликнула: «Так не прожить! Так только сдохнуть!» – Ванда обиженно сказала ей: «Соседка, почему вы всегда говорите об одних только неприятных вещах». А думала она в тот момент о том, что общественность несправедливо осуждает Prince Charles и Princess Diana за то, что они якобы слишком дорого обходятся казне. При этом ее туфелька надежно прикрывала дырку в чулке. Такой была Ванда. Ванда с таким искренним жаром пересказывала детали из жизни знаменитых людей, что весь этот «желтый мусор», хотел Министр того или нет, коварно оседал и в его голове. Так, недавно на каком-то заседании он запросто ляпнул: «Представляете, Fassbinder…» – и хотел было продолжить: «…этот гнусный педик», но вовремя прикусил язык. (Тьфу, опять этот Вандин мусор! Как раз сегодня утром она сказала: «Представляешь, котик, этот Fassbinder, оказывается, был гомиком! От этого и умер, бедняга!») И уже на следующий день в газете появилась огромная статья о Fass-binder'e, потому что присутствовавший на заседании журналист решил, что Министр в тактичной форме обращает внимание на то, что наша общественность недостаточно хорошо знакома с процессами, происходящими в современной немецкой кинематографии.
Вандина страсть имела как свои положительные стороны, ибо ее жар иногда грел и самого Министра («Ты с ним знаком, котик?! Но ты мне никогда не говорил! Лично?!»), так и отрицательные. Например, в тех случаях, если известные
Стоило на первых страницах газет появиться большим черным буквам (даже сообщения о подорожании электричества, опубликованные рядом с известием о смерти видного деятеля, не казались такими неприятными и выглядели просто траурными), Ванда начинала возбуждаться и Министру следовало привести себя в полную боеготовность. Если, например, Министр оказывался у нее вечером, во время телевизионной программы новостей, в момент сообщения о кончине известного деятеля, Ванда впадала в состояние величественного эротического аффекта. Вначале Министра несколько пугала такая необычная реакция («Боже, что бы на это сказали люди?! Разразился бы настоящий скандал с огромными политическими последствиями!»), она была ему даже неприятна, хотя при этом одновременно тайно импонировала («А я вот, видите, еще жив! Да еще как!»). Позже он привык к Вандиным панихидно-эротическим шоу и даже получал от них удовольствие. Правда, в отличие от Ванды, он все же стремился придать акции определенное достоинство и совершал все тихо, даже почтительно, если можно так сказать. Ведь, в конце концов, зачастую речь шла о его коллегах. И кстати говоря, все чаще и чаще. Хотя иерархия ценностей была теперь совершенно нарушена. Откинет коньки какая-нибудь шушера и сразу попадает на телеэкран – и где родился, и чем занимался, все по порядку.
Позже, когда волна эротического возбуждения проходила, а на экране появлялся прогноз погоды, Ванду охватывал судорожный плач и она, рыдая и всхлипывая, почему-то натягивала на себя гораздо больше одежды, чем имела на старте. И потом, одетая, как солдат в полной походной форме, она озабоченно заявляла:
– Не знаю, котик, что это со мной творится, что за чертовщина… Хоть убей, не понимаю…
И Министр утешал ее и любил еще сильнее, такую заплаканную, помогая ей снять лишнюю одежду, которую она натягивала на себя в фазе возбуждения. В процессе раздевания чувство вины у Ванды постепенно переходило в обеспокоенность:
– Несчастная наша страна! Ты посмотри, котик, сколько людей умирает! Поневоле задумаешься, кто же у нас останется в конце концов?!
Благодаря такому странному ритуалу Ванда сохраняла свое психологическое равновесие – одеваясь, она прикрывала в себе сексуальную сущность, а раздеваясь, раскрывала общественную!
В конце концов, думал иногда Министр, анализируя причины странной склонности Ванды, у нее просто в гораздо более широком спектре, чем обычно, проявляется близость эроса и танатоса. Ванда – это гуманное существо, готовое к сочувствию и жертвенности. Когда умирали известные люди, Вандина благородная природа демонстрировала отождествление единственным доступным ей путем (за исключением самоубийства!), то есть через сладостный катарсис так называемой малой смерти.
Вандина рука зашевелилась. Министр затаился, он уже предчувствовал, в каком направлении развиваются желания Ванды. И он не ошибся. Ванда не выдержала.
– Котик, может быть один разик по-министерски, за Хосе?…
Она сказала это так хорошо, с такой грустью, с такой сдержанной страстью, что Министр не мог не покориться, хотя терпеть не мог поэтов. И он не заметил, что Ванда, сдерживая страсть, оговорилась. Вместо «по-миссионерски», она сказала «по-министерски», что, конечно, по своей сути было правильнее.
2
Утреннее заседание проходило в соответствии с программой. Атмосфера была несколько сонной, состав участников поредел. Сначала заслушали первый доклад Сильвио Бенусси о современной итальянской поэзии. Сейчас на трибуне стоял Йосип Грах и монотонно читал свое сообщение о значении диалектов в современной поэзии вообще и о роли чакавского диалекта в частности. Примеров было так много, что иностранцы то и дело слышали в своих наушниках неприятную тишину. Некоторые из них, наиболее амбициозные, вроде Бенусси, постоянно переключали каналы, думая, что что-то не в порядке. Светловолосая датчанка Сесилия Стеренсен упорно крутила рукой прядь волос, время от времени принимаясь нервозно грызть ее. Ирландец Томас Килли одной рукой обнял спинку стоявшего перед ним стула, в другой руке он держал карандаш, с его помощью он поминутно то спускал, то поднимал на нос очки, будто посылая кому-то тайные сигналы. Виктор Сапожников, уверенный, что с наушниками на голове его никто не видит, немного вздремнул… Лишь в первом ряду один неиндентифицированный седоволосый субъект что-то прилежно записывал.
Прша сидел за столом рабочего президиума между председательствующим, прозаиком Мразом, и пожилой полячкой, критиком Малгожатой Ушко.
Йосип Грах закончил свой доклад, но никто этого не заметил, потому что, не дожидаясь, пока он выберется из-за трибуны, к ней быстрыми шагами, заметно взволнованный, приблизился чешский писатель Ян Здржазил. Прша поднял руку и открыл рот, чтобы указать гостю, что сейчас, к сожалению, не его очередь, но рука его застыла в воздухе, а рот остался открытым, потому что чех схватил микрофон и отчаянно заголосил:
– Soudruzi! Panove! Spisovatele!..
Литераторы встрепенулись и с интересом посмотрели на худого, бледнолицего человека на трибуне, хватавшего ртом воздух:
– Lid'e! Ukradli mi rom'an! D'ilo, moje zivotnf dilo… mi sobralj… – В наушниках заклокотало. – Genossen! Kollegen! Mitmenschen! Man hat mir meinen Roman gestohlen! Mein Meisterwerk! My novel's been stolen! My masterpiece… On m'a volй mon livre! Mon chef-d'oeuvre… Ljudi! Mne ukrali roman! Moj shedevr!
В первый момент в зале повисла мертвая тишина, затем вскипел шум. Сбросив с головы наушники, Прша быстро встал из-за стола, подошел к трибуне, что-то шепнул несчастному чеху на ухо, затем рукой осторожно отвел в сторону микрофон, как будто это была бомба, которую нужно обезвредить, подхватил чеха под руку. Чех в этот момент бросил в зал умоляющий взгляд, а потом, пригнув голову, покорно оперся о сильную руку Прши. Уводя чеха, Прша повернулся лицом к залу и богатой организаторско-официантской мимикой постарался просигнализировать публике, что все в порядке, что он все уладит, не надо беспокоиться, спокойно продолжайте работать. Сигналы Прши были приняты и правильно поняты председательствующим, который, заглянув в лежавшую перед ним программу, объявил следующего выступающего. Бомба была обезврежена.
Литературному критику Ивану Люштине, который намеревался в своем докладе с помощью тяжелой артиллерии расправиться с отечественной прозой, поэзией и драмой, было нелегко, когда он под градом комментариев направлялся к трибуне:
– Он сумасшедший!
– Может быть, и правда!
– Сразу видно, параноик!
– К тому же еще и шедевр! Смотри-ка!
– Знаете, я думаю, надо сделать перерыв.
– Да он чушь несет! Просто сдали нервы!
– Не думаю… Не знаю почему, но чехам я верю.