Фортуна
Шрифт:
В городе уже несколько дней стояла удивительная тишина; казалось, все, затаив дыхание, ожидали чего-то, и самые удивительные слухи распространялись всюду; все языки были готовы заговорить, и только из-за недостатка фактического материала передавались из уст в уста глупейшие россказни, которым никто не верил.
Воздух был наполнен миазмами, из которых рождаются слухи, и многие с возрастающей тревогой предчувствовали что-то страшное.
У всех рабочих фабрики «Фортуна» были хмурые лица, и они рассказывали друг другу, что фабрику собираются закрыть. Никто не знал точно, откуда
Директора банков не решались смотреть друг другу в глаза. В последние дни из разных концов поступило несколько тревожных запросов; сначала это были вежливые предупреждения, но затем стали поступать телеграммы с требованиями новых гарантий, — в противном случае ряду имен закрывался кредит.
Был понедельник, утро. Позади лежала беспокойная неделя, в продолжение которой Карстен Левдал использовал все свои связи, чтобы раздобыть значительные суммы, и выписал несколько новых векселей.
Еще до того, в субботу днем, Маркуссен получил несколько крайне тревожных телеграмм, но отложил их в сторону. По обычаю дома, субботний вечер профессор проводил за картами, а в воскресенье был праздник.
Но в этот понедельник телеграмм на конторке Маркуссена набралось слишком много; они слетаются, как зловещие хищные птицы, подумалось ему, когда он снимал свое промокшее пальто.
Сначала он стал раскладывать эти телеграммы, пробежав их глазами, кучками на конторке; наконец Маркуссен сложил все телеграммы пачкой и ударил по ним кулаком.
Подошел Расмус с большим портфелем. Он ожидал распоряжений на предстоящий день относительно операций в банках. Но Маркуссен попросил его отправляться ко всем чертям, захватив с собою и портфель.
Затем, после минутного раздумья, он взял пачку телеграмм, вошел в кабинет профессора, прикрыл за собою дверь и спустил портьеру.
Карстен Левдал стоял у окна и пристально смотрел вниз, в сад. Он резко обернулся и спросил:
— В чем дело, Маркуссен?
Лицо профессора было пепельно-серым, глаза ввалились. Он не спал несколько ночей подряд. Напряжение последних дней, отчаянные, дикие планы, попытка устоять вопреки всем вероятиям, все яснее проступающее сознание неизбежной гибели — все это сломило статного, крепкого человека. Он выглядел как затравленный преступник.
— Ну что, Маркуссен? — повторил он.
Даже звук его голоса изменился, стал каким-то хриплым, словно его издавала глотка зверя, непривычного к человеческой речи.
Маркуссен вздрогнул от жалости и положил телеграммы перед шефом. Левдал сел глубоко в кресло и откинулся на спинку.
— Телеграммы! Телеграммы! Всё телеграммы! — повторил он. — От Доннеров, из Кристиании? Но что это значит, Маркуссен? Зачем вы приносите мне эту галиматью? Разве я не говорил вам, что это ваше дело, а не мое… Не мое дело возиться с ежедневными операциями и с корреспонденцией… Ну! Отвечайте же! Не стойте передо мною как столб! Что это значит?
— Господин профессор Левдал! — отвечал Маркуссен, и на глазах его блеснули слезы. — Это значит, что мы неплатежеспособны…
— Что-о? — воскликнул профессор, вскакивая. — Мы неплатежеспособны? Вы сказали, что мы неплатежеспособны? Да? Вы это хотели сказать? Вы хотели сказать, что я, Карстен Левдал, — банкрот?
Его глаза метали молнии. Слово было сказано! Это слово, с которым он сражался дни и ночи весь этот последний год; это слово, которое он не смел выговорить, слово, которое шевелилось на его губах, когда он, бывало, сидел один в кабинете, слово, которое порою вдруг мерещилось ему, когда веселые гости хвалили его вина, слово, которое он читал в глазах каждого человека, приветствовавшего его на улице.
— Тише! Тише! Вы хорошо закрыли дверь? Заприте дверь, Маркуссен! Не надо опускать голову! Мы еще найдем выход! Не может быть, что все потеряно! Не может быть! Покажите мне! Покажите мне эти телеграммы! Покажите все!
Старик взял телеграммы, шуршавшие в его дрожавших руках. Он быстро перечитал их одну за другой, разложил на письменном столе, потом сложил стопкой, опустил голову на руки и громко застонал.
Маркуссен позже рассказывал, что даже тогда, когда он узнал, что у него родились близнецы, он не переживал такой тяжелой минуты. Он стоял молча; наконец подошел к шефу и осторожно положил руку на его плечо.
Профессор поднял на него глаза и с трудом встал с кресла.
— Уходите, Маркуссен! И никого ко мне не пускайте!
До обеда дела все-таки шли обычным темпом. Маклеры и агенты приходили и уходили, вели разговоры с Маркуссеном; на фабрику отдавались какие-то распоряжения; кассиры сидели за своими решетками, выплачивая деньги. Но маленький Расмус забился в уголок и, не отрываясь, смотрел на Маркуссена; он еще не мог понять, что случилось, почему ему никуда не нужно идти, ни в какую контору, ни в какой банк… и маленький Расмус упорно размышлял, что же все это может значить.
Около часу дня явился Таралдсен — старый инкассатор государственного банка; он всегда бегал маленькими шажками и при этом неизменно размахивал руками.
Он остановился перед столом Маркуссена и поклонился; неуверенная улыбки застыла на лице старика. Он спросил:
— Простите… Это… Это, конечно, маленькое упущение?
— Какое упущение? — суховато спросил Маркуссен.
Улыбка совершенно исчезла с лица Таралдсена, и, задыхаясь от удивления, он спросил:
— Разве ваши векселя сегодня не будут оплачены?
— Нет!
— Господин Маркуссен! Вы, говорят, шутник, но… это…
— Я вовсе не шучу! Какого черта!
Старый Таралдсен выпрямился; все конторщики сидели молча, низко нагнувшись над столами. Он встретился взглядом только с глазами маленького Расмуса. Тот был бледен от страха: он начинал понимать.
И старый Таралдсен понял; он был совершенно потрясен: он понял все значение случившегося. В голове его была точная схема денежных операций и финансовых связей всего города; и хотя он на своем веку видел немало подобных происшествий, но, пожалуй, все это были мелочи по сравнению с тем, что должно было разразиться теперь.