Фотькина любовь
Шрифт:
— Ты, Прокопий, девчонку тут одну водишь, так ты оставь ее. Тебе шалашовок хватит. Понял, Прокопий? Ну, на пятак!
— Не шути, дядя! — обозлился Прокопий. — Я к этой девушке всю войну шел!
Якут крепко держал Прокопия за рукав гимнастерки.
— Ты шел, а мы сидели! Есть разница? Ну вот и все. Если будут возражения, мокроту могем сделать. Понял?!
Прокопий отсек ладонью руку Якута, защипнувшую рукав:
— Отцепи фалу! Сидел он, ишь ты, заслуга какая! Не на войну ходил, а сидел! С такой-то рожей!.. А что было бы, если б и остальные отсиживались? И еще запомни: если против меня что задумаешь — без парашюта прыгать заставлю!
…Они
Загородили дорогу.
— Раздевайся, Прокопий! — Якут был так же предельно ласков и спокоен. — Сапожки сыми, брючки!
Прокопий быстро оценил обстановку.
— За что, ребята? — прикинулся он.
— Не шуми. Знаешь за что. Раздевайся! Ну!
Прокопий наклонился, будто пытаясь снять сапог, и ударил стоявшего спиной к перилам Жареного, точно и чисто, как когда-то учили его в маленьком подмосковном городке командиры-десантники и как впоследствии он учил других. Жареный перевернулся через перила и плюхнулся в речку. В это же мгновенье, охнув, опустился на бревенчатый настил Шмара. Оставался Якут. Прокопий ясно увидел в его руке финку и на секунду растерялся. Но Якут не ударил его ножом. Он резким движением секанул Прокопия по уху и ощерился:
— Прыгай, падла, за этим вслед! Быстро!
Второй удар вывел Прокопия из оцепенения. И он сделал с Якутом то, что не всегда решался делать даже с учебными чучелами фашистов. Он схватил Якута за руку, вскинул, как показалось, легкое, податливое тело его, подставил плечо. Рука Якута хрястнула, как сухая жердь.
Шмару Прокопий догнал еще раз, уже на загумнях. Бил его медной пряжкой по чему попадя, пока не сообразил: «Что делаю? Убью ведь?» И нервно засмеялся.
Утром прокатилась по деревне весть: пьяный Прошка Переверзев троих усоборовал.
Нет, ничего нельзя было сделать. Не помогли даже усилия колхозного председателя Сергея Петровича Яковлева, ездившего защищать Прокопия и в район, и в область, писавшего кассационные жалобы во все суды. Прокопию дали три года. «Тяжкие телесные повреждения!» — твердили судьи. «Я и без вас знаю, что тяжкие, — думал про себя Прокопий. — Я на фашистах и то робел с этим делом, а тут на своих испробовал. Дурак!»
Сознание своей вины и справедливости суда не оставляло его и в колонии. «Дурак! Конечно, дурак! — часто повторял он. — Они, поди, людьми могли бы стать, честное слово. А сейчас, говорят, у Якута рука прямой стала, как бита, и короче здоровой!» Доходила до Прокопия угрозка: Якут сулился разыскать его, хоть на том свете. Да где ему, поди, сейчас, с одной-то рукой. Отсидел Прокопий только половину срока.
…Соня с Вовкой пришли к пристани поздно, когда солнышко уже угнездилось за дальней кромкой камышей. Сразу же затянулись в балаган, к Прокопию.
— Поди спишь, отец? — спросила Соня.
— Да нет. Только сети поставил.
— Тесно у тебя тут.
— Ничто. В тесноте, да не в обиде, — он привлек жену, окунулся лицом в рассыпавшиеся пахучие волосы, поцеловал.
— Папа, — сказал Вовка, — при мне целоваться нельзя.
— Отчего же?
— Я могу испортиться.
— У меня соль есть. Будешь портиться — подсолим немножко. Давай спать.
Утром Соня не слышала, как Прокопий уехал на рыбалку и как приехал — тоже не слышала. Белый туман стоял над займищем, глухо шлепались на воду гагары, кричала в протоках чернеть, а как только солнышко разорвало туман,
Жалостливый растет парнишка. Начнет, бывало, Прокопий стихи ему читать: «Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу», а он — в рев: «Не надо! Больно Мишке!» Какой-то уж чересчур чувствительный и нежный. Играет все больше с девчонками — девичий пастух! Маленькая детдомовка Наташа Сергеева почти не уходит от них. Все с Вовкой да с матерью Прокопия — Анной Егоровной. Сейчас двойняшек, Миньку и Олега, вместе со всем детским садом на дачу увезли, за деревню, в сосновый бор. Новинку эту председатель внедрил. А когда были дома, не отходила от них Наташка. То песни заставляет увальней петь, то плясать или со скакалкой заниматься.
Задал этот девичий пастух Прокопию загадку, душу ковырнул:
— Папа, а ты знаешь, что детдом-то от нас увозят?
— Знаю.
— И Наташку тоже увезут?
— Что поделаешь, сынок? Так надо.
— Бабушка говорит, в городе там целая сгонщина будет. Пропадет Наташка.
— Как она сказала?
— Сгонщина. Со всего свету ребятишек сгонят… Худо будет Наташке… Она ведь самая маленькая…
Прокопий аж задохнулся. В Польше дело было, во время войны. Выводили из лагеря военнопленных. Шесть походных кухонь беспрестанно дымили на сухой опушке соснового редника. Бывшие узники стояли в очередь с котелками, алюминиевыми кружками, стеклянными банками и старыми касками. Русские, французы, поляки, немцы, евреи, болгары, англичане… Кого только там не было! Те, кто не мог стоять, ложились на теплую траву, отдавая посудины товарищам. И вдруг рванулся над людьми крик:
— Де-точ-ки-и-и-и-и!
Ужас охватил и солдат-освободителей, и очередь: к полевым кухням подводили детей. Живые желтые скелетики… Старческие лица и взрослые невеселые глаза.
— Хуже было, сынок! — ответил Прокопий, охваченный внезапно нахлынувшей горестью.
— Было. А сейчас не надо, — совсем по-взрослому продолжал Вовка.
— Да отстань ты от меня, чего прилип! — почти закричал Прокопий.
— Давай возьмем ее, папа, к себе!
— Кого?
— Наташку. Бабушка сказала, что трое у тебя сыновей — я, Минька и Олег, а девочки нету и, поди, не будет!
— Тьфу! — плюнул Прокопий. — Честное слово, что это такое?
И прогнал Вовку от себя. Прогнать-то прогнал, да догадался, чей тут колокольчик звенит. Ясно, что материн. Это она с Наташкой больше всех вожжается, она и втемяшила сорванцу такие мысли. Конечно, Прокопий не рассердился. Мать-старуха верно думает, Да только Наташку-то как чемодан в дом не перенесешь. Хлопотать надо, разрешения добиваться.
…Прокопий не стал будить Соню. Почистил рыбу, сбегал к лавам за водой, заварил уху. Он любил готовить еду сам. Порой отгонял Соню от плиты и принимался мастерить такие выкомуры, что и нарочно не придумаешь. Иной раз ставит на стол, да гостям хвастается: «Вот колобки — сам пек, вот пельмени — сам стряпал, а вот вафли — сам взбивал и пружину для этого сам делал. А вот селедка под шубой!»