Фотография и ее предназначения
Шрифт:
«Тираны со всего света смотрели на нас, ибо мы судили одного из них. Сегодня, когда вы, волею более счастливой судьбы, рассуждаете о свободе мира, те, кто поистине является великими мира сего, в свою очередь, смотрят на вас» [50] . (Сен-Жюст, доклад о Конституции, представленный Конвенту.)
И все-таки, несмотря на истинность этих высказываний, тут, рассуждая философски, можно усмотреть следующее: в некотором смысле Сен-Жюст умирает, с триумфом замкнувшись в своей «сценической» роли. (Эти слова ни в коем случае не умаляют его мужества.)
50
Ibid.
За
Противостояние живого человека и мира – такого, каким он его видит, – становится тотальным. Тут нет ничего внешнего, даже принципов. Предвидимая человеком смерть – мера его отказа принимать то, что ему противостоит. За пределами этого отказа ничего нет.
Русский анархист Войнаровский, убитый при покушении на адмирала Дубасова, писал: «Не изменившись ни в одном мускуле лица и не побледнев, я взойду на эшафот. <…> И это будет не насилие над собой <…> – это будет вполне естественный результат того, что я пережил» [51] .
51
Цитируется в: Альбер Камю. Бунтующий человек. – Прим. авт. Цитата дана по русскому изданию: Камю А. Бунтующий человек. Философия. Политика. Искусство. М.: Политиздат, 1990.
Он предвидит собственную смерть на эшафоте – а множество русских террористов в те времена умерли именно так, как он описывает, – словно говорит о мирном конце старика. Почему он способен на это? Психологических объяснений тут недостаточно. Дело в том, что мир России, достаточно широкий, чтобы казаться похожим на весь мир, представляется ему невыносимым. Мир невыносим не для него лично (как представляется мир само убийце) – он невыносим как таковой. Предвосхищаемая им смерть – «вполне естественный результат того», что он пережил в попытке изменить мир, поскольку предвидеть что-либо меньшее означало бы, что «невыносимое» представляется ему выносимым.
Ситуация (но не политическая теория) русских анархистов в начале ХХ века во многих отношениях является предтечей нынешней ситуации. Небольшое различие заключается в том, что «мир России» только кажется похожим на весь мир. Строго говоря, за пределами России существовала альтернатива. Таким образом, чтобы разрушить эту альтернативу и превратить Россию в мир, послушный себе, многие анархисты тяготели к несколько мистическому патриотизму. Сегодня альтернативы нет. Мир – единое целое, и он стал невыносим.
Возможно, вы спросите: был ли он выносимее когда-либо прежде? Было ли в нем когда-либо меньше страданий, меньше несправедливости, меньше эксплуатации? Подобных оценок не бывает. Необходимо сознавать, что невыносимость мира есть, в некотором смысле, историческое достижение. Мир не был невыносимым, пока существовал Бог, пока витал призрак существовавшего ранее порядка, пока крупные участки мира оставались непознанными, пока имелась вера в различие между духовным и материальным (именно в нем многие по-прежнему находят оправдание тому, чтобы считать мир выносимым), пока была вера в естественное неравенство людей.
На фотографии крестьянку из Южного Вьетнама допрашивает американский солдат. К ее виску приставлено дуло пистолета, а сзади чья-то рука хватает ее за волосы. Прижатый пистолет собирает в морщины кожу ее лица, преждевременно состарившуюся, обвисшую.
Войнам всегда сопутствовали убийства. Допрос под угрозой пытки практиковался веками. И все-таки смысл, который можно найти – даже с помощью фотографии – в жизни этой женщины (а теперь уже, вероятно, в ее смерти), нов.
Он будет включать в себя каждую личную черту, видимую или воображаемую: то, как расчесаны на пробор ее волосы, кровоподтек на щеке, слегка распухшая нижняя губа; ее имя и все те различные значения, которые оно приобрело в понимании тех, кто к ней обращается; ее детские воспоминания; особенности ее ненависти к тому, кто ее допрашивает; таланты, присущие ей от рождения; каждая деталь тех обстоятельств, при которых она до сих пор избегала смерти; интонация, с которой она произносит имя каждого человека, которого любит; диагнозы всех недомоганий, какими бы она ни страдала, и их социальные и экономические причины; все, что она в своем тончайшем сознании противопоставляет дулу пистолета, с силой прижатому к ее виску. А еще он будет включать в себя мировые истины: не бывало еще насилия столь интенсивного, широко распространенного и долговременного, как то, которое империалистические страны применяют к большей части мира; войну во Вьетнаме ведут, чтобы стереть с лица земли пример объединившегося народа, который восстал против этого насилия и провозгласил свою независимость. Тот факт, что вьетнамцы оказываются непобедимыми в схватке с величайшей империалистической силой на свете, есть доказательство необычайных ресурсов, которыми обладает тридцатидвухмиллионная нация. В других точках мира ресурсы (те, что включают в себя не только материалы и рабочую силу, но и возможности каждой человеческой жизни) наших двух миллиардов растрачиваются впустую и подвергаются злоупотреблениям.
Кругом говорят, что эксплуатация в мире должна прекратиться. Известно, что эксплуатация усиливается, расширяется, процветает и становится все более жестокой, когда эксплуататоры встают на защиту своего права эксплуатировать.
Давайте выскажемся ясно: невыносима не сама война во Вьетнаме – Вьетнам подтверждает невыносимость нынешнего состояния мира. Это состояние таково, что пример вьетнамского народа подает надежду.
Че Гевара осознал это и действовал соответственно. Мир не является невыносимым, пока существует – пусть отрицаемая – возможность его преобразовать. Социальные силы, исторически способные вызвать эту трансформацию, определены – по крайней мере в общих понятиях. Че Гевара решил отождествить себя с этими силами. Поступая так, он подчинялся не так называемым законам истории, но исторической природе собственного существования.
Предвиденная им смерть – теперь уже не мера верности слуги и не неизбежный конец героической трагедии. Игольное ушко смерти сомкнулось – не осталось ничего, что можно сквозь него продеть, даже будущего (неведомого) суда истории. Если принять как данность то, что Гевара не выступит с призывом из-за пределов бытия, что он воплощает в себе максимально возможное осознание всего, что ему известно, то предвиденная им смерть стала мерой его полной преданности делу, его полной независимости.
Резонно предположить, что после принятия человеком – таким, как Гевара – окончательного решения бывают моменты, когда он осознает свою свободу, качественно отличную от любой свободы, какую испытывали прежде.
Это необходимо запомнить – а также боль, жертвы и колоссальные усилия, этому сопутствовавшие. В письме родителям после отъезда с Кубы Че Гевара писал:
«Теперь та сила воли, которую я оттачивал со вниманием, достойным художника, будет поддерживать мои слабые ноги и изношенные легкие. Я дойду до цели» [52] .
1967, декабрь
Искусство и собственность в наши дни
52
E. Che Gevara. Le Socialisme et l’homme. Paris: Maspero, 1967, p. 113. – Прим. авт.
Любовь к искусству в течение более полутора веков была и остается важным понятием для европейских правящих классов. Они считали эту любовь своей собственной. Она помогала им причислять себя к потомкам цивилизаций прошлого и заявлять права на моральные достоинства, которые ассоциировались с «красотой». Еще она помогала им сбрасывать со счетов как лишенные художественной ценности и примитивные те культуры, которые они в то время разрушали – как у себя на родине, так и по всему миру. В последнее время они научились выдавать свою любовь к искусству за любовь к свободе и противопоставлять оба этих вида любви тем преследованиям, мнимым и настоящим, которым подвергается искусство в социалистических странах.